Г. А. Мина
Так, Коноплянникова оказалась второй женщиной, после Софьи Перовской, казненной за политическое преступление. Прецедентов не было 25 лет. Таким образом, идя на теракт, она могла скорее рассчитывать на снисхождение, нежели на виселицу. Или ее отказ подать прошение о помиловании и хладнокровное поведение во время казни: что это, отклонение от нормы или точное следование партийной установке „умереть с радостным сознанием, что не напрасно пожертвовали жизнью“.[21]
Гейфман приводит цитату из недатированного письма
И все же самоубийства среди террористок были чересчур частым явлением — покончили с собой
Несомненно, что многие террористки не отличались устойчивой психикой. Другой вопрос — была ли их психическая нестабильность причиной прихода в террор или следствием жизни в постоянном нервном напряжении или, в ряде случаев — тюремного заключения. Во всяком случае, уровень психических отклонений и заболеваний среди террористок был очень высок. Психически заболели и умерли после недолгого заключения
В очерке о Мальцевской женской каторге, печатаемом в этой книге, Ф. Радзиловская и Л. Орестова описывают тяжелые нервные припадки, которым были подвержены многие их подруги по заключению. Если учесть упомянутые выше случаи самоубийств, картина получается довольно мрачная. Повторяю, что какие-либо выводы надо делать очень осторожно, но проблема, при всей ее деликатности, требует изучения.
Российское государство не нашло другого способа защититься от этой маленькой, худенькой и не очень адекватно себя ведущей женщины, чем передать ее в руки палача. Товарищи же по партии издали, на материале ее биографии, очередное революционное „житие“.
Еще одним весьма уязвимым с точки зрения морали моментом было определение „мишеней“ для террористов. Ведь, что ни говори, террористический акт был убийством человека, чья вина не была установлена никаким судом. Не был определяющим и пост, который занимал тот или иной чиновник, хотя наибольшие шансы отправиться на тот свет по постановлению эсеровского ЦК имел министр внутренних дел, по должности возглавлявший политическую полицию. Были убиты министры внутренних дел Сипягин и Плеве, готовились покушения на А. Г. Булыгина и П. Н. Дурново, отколовшиеся от эсеров „максималисты“ взорвали дачу IL А. Столыпина 12 августа 1906 г., осуществив самый кровавый теракт после народовольческого взрыва в Зимнем дворце 5 февраля 1880 г.
Место министра внутренних дел было настолько „горячим“, что даже либеральный П. Д. Святополк- Мирский, по словам одной многознающей дамы, получив известие об отставке в январе 1905 г., пил у себя за завтраком за то, что благополучно, живым уходит с этого поста.[27]
Но все-таки главным критерием было, по-видимому, общественное мнение о том или ином чиновнике, а не занимаемая им должность. „Жертвы 1902–1904 годов были хорошо выбраны как символы государственных репрессий, — справедливо пишет М. Перри, — …убийства Сипягина и Богдановича принесли определенную поддержку эсерам в массах“.[28]
Сложнее стало в период 1905–1907 годов, когда число терактов возросло в десятки раз и когда выбор жертвы уже перестал быть прерогативой ЦК. Теперь, кого казнить, а кого миловать определяли зачастую местные партийные комитеты, „летучие боевые отряды“, боевые дружины. Террор действительно стал массовым, ЦК был не в состоянии контролировать боевую деятельность на местах.
Чем же руководствовались террористы? Говоря о критериях выбора объектов террористических атак, Зензинов разъяснял, что в 1905 году „в партийной прессе все особенно отличившиеся в массовых расправах с рабочими и крестьянами губернаторы и градоначальники были как бы приговорены партией к смерти“.[29] Сходные соображения высказывал В. М. Чернов: „мишени террористических ударов партии были почти всегда, так сказать, самоочевидны. Весь смысл террора был в том, что он как бы выполнял неписанные, но бесспорные приговоры народной и общественной совести. Когда это было иначе, когда террористические акты являлись сюрпризами — это было ясным показателем, что то были плохие, ненужные, неоправданные террористические акты“. [30]
Таким образом, произвол был возведен революционерами в норму задолго до захвата одной из революционных фракций власти. Надо было очень далеко уйти от банальных представлений о нравственности, чтобы провозглашать убийство — великим подвигом, а убийцу — какими бы мотивами он ни руководствовался — национальным героем. Однако своеобразие российской ситуации состояло в том, что убийц-террористов считали героями не только их товарищи-революдионеры, но и достаточно широкие слои общества. Общепризнанной героиней считалась Мария Спиридонова. А ведь все имели возможность читать ее разошедшееся в десятках тысячах экземпляров письмо, в котором она рассказывала не только об издевательствах над нею, но и о том, как она хладнокровно, меняя позицию, расстреливала мечущегося по платформе Луженовского, всадив в него в конечном счете пять пуль. Всего, с удовлетворением писала она, нанесено пять ран: „две в живот, две в грудь и одна в руку“.[31]
Нравственный тупик заключался в том, что революционное насилие казалось единственным способом противостоять произволу властей. В открытом письме Ж. Жоресу, осудившему террористическую тактику русских революционеров, ветеран-народник Л. Э. Шишко указывал на бессудные расстрелы рабочих- железнодорожников Семеновским полком под командованием генерала Мина, истязания крестьян в Тамбовской, Саратовской, Полтавской губерниях, закончившиеся убийствами тех, кого общественное