щуп не пробил головы. Около рта Г. А. должен был держать две каучуковые трубки, в одну дышать, в другую выдыхать воздух. Смог ли он это делать, неизвестно. Потом только, после побега, нашли эти трубки в бочке полные крови; повидимому, от задушения у него было кровоизлияние, и, может быть, тогда-то и было положено начало болезни. Было 13 октября, шел снег и стоял холод. Пока наш товарищ Асеев и другой вольнокомандец (уголовный, сагитированный в тюрьме и ставший революционером) выручили Г. А. из бочки и из погреба (за тюремной оградой) и в прокопанную раньше дыру вывели на волю, он, промокший, озяб сильно и ехал несколько десятков верст в таком состоянии уже в сильном жару.
Первое известие, которое мы получили о нем, это о его выступлении на партийном съезде в Финляндии. Тогда же, только немного позднее, кажется, собирался Амстердамский Конгресс[199] и мы строили счастливые планы о той грандиозной работе по объединению и постановке дела в мировом масштабе, которую провел бы на съезде Г. А., и о том, что, наконец-то, его энергии и способностям откроется достойное поприще. Но болезнь подкосила его и после больших страданий и борьбы с ней унесла его в цвете лет.
Глава V
После побега Г. А. нас, не трогая нашей внутренней жизни, стали окружать кольцом надзора еще теснее. Первое время всеми чувствовалась незаполнимая пустота — много значил в нашей жизни наш беглец, слуха о поимке которого ждали мы с большим трепетом.
Бежать с Нерчинской каторги было трудно потому, что она со своими тюрьмами (7 тюрем и 4 прииска) разбросана, на сотни верст в окружности, и самая близкая ж. — д. станция находится от нее за 100–200 верст. От Акатуя станция Борзя была за 100 верст, но не всегда можно было садиться с нее, так как по телеграфу, имевшемуся от нас за 18 верст, легко было дать знать о встрече бежавшего. Станция лежала точно в пустыне, пассажиров бывало немного, и все они друг у друга родили и крестили, знали подноготную даже того дела, за каким кто ездил в Читу (верст 600 от Акатуя), редко дальше. Поэтому новое лицо привлекало сразу же общее внимание, почему иногда бежавшие проезжали на следующую станцию, но и там было немногим лучше.
Летом у нас товарищи часто занимались подкопами, так как это — путь массового освобождения, и теперь, лишенные всяких других возможностей, все отдались этому занятию с особым ражем. Третья камера (эсэровская), отличавшаяся благонравием (там висел забавный плакат о воздержании от ругани и пр.) и дружной веселой жизнью, так искусно взламывала половицы и затушевывала их, что самый тщательный обыск полов, производимый по всей тюрьме раз-два в неделю, не мог сыскать щелочки или царапинки. В другой камере, в сложенной из кирпичей небольшой самодельной печурке внутри печки вынимались кирпичи, туда через взрезанный пол пролазили подкопщики, за ними закладывали кирпичи обратно, печь топилась, и ни при каком обыске место взлома не вскрывалось.
Выдавали подкопы всегда провокаторы из уголовных, имевшиеся в тюрьме. Они шныряли, нюхали носом везде и всюду и, конечно, узнавали, что надо. В тюрьме от своих трудно скрыться, так как все на виду, и, хотя каждый подкоп тщательно конспирировался, все же ни один не был доведен до конца, — кто- нибудь из «товарищкjв» доносил всегда вовремя.
Вообще по долгому опыту подпольной партийной работы и тюремной жизни можно с уверенностью утверждать, что административно-полицейская слежка, обыски, мелочной надзор, лишение всего, как было потом у нас на каторге, или облавы, погромы, — все это бессильно перед энергией революционеров. Единственно уязвимое наше место — это провокация.
Особенно жалко было усилий и трудов, потраченных на один грандиознейший подкоп зимой. Рыли день и ночь в ужасных условиях, в мерзлой земле, ставшей камнем, которую уже нельзя было рыть, а надо было рубить или сверлить. Работали долотом, щупом, кусочком кочерги; напильник все время был в действии, так как тупилось всякое орудие. Согревали сверлимое место раскаленной докрасна гирей. Гретые гири так и ходили взад и вперед от бурильщика к выходу, оттуда спешно совались в печь и слались в вёдре огненные обратно. На смену лез новый шахтер, так как работать в дыре можно было короткое время, очень скоро начиналось обморочное состояние. Работали методом разделения труда, как заведенное колесо, без перерыва, вся камера днем и ночью. Вдруг случилось, что один из немногих уголовных, остававшихся в тюрьме, определенно подозревавшийся в «лягавстве», войдя не вовремя, увидел, как лезли под половицы. Его не выпустили обратно из камеры, оставили жить безвыходно у себя. Он был вроде арестованного. Жил вместе, гулял, спал, и скоро всем стало ясно, что он настоящий шпион, с большой ловкостью искавший способа снестись с надзором. Но это ему не удалось. Ночью около него сидел товарищ, державший караул. Когда он уставал, будил очередного, и так — дни и недели. К нему на свидание приехала жена. Сказали, что он болен, и за него к жене пошел один из товарищей подкопщиков (в то время свидания уже давали только вне ограды, в конторе). Нами всеми овладело томление. Подкоп тянулся на много саженей, у залезавших в эту длинную, узкую канаву работников шла кровь носом и горлом во время работы. Все в этой камере исхудали, почернели, глаза блестели лихорадочно; но весело играли комедию регулярной тюремной жизни. Шпион тоже исхудал. Он ни слова не говорил, но во время поверки, когда приходили надзиратели, у него глаза горели, как у волка, а закричать он не осмеливался, так как понял, что будет убит на месте при первом звуке. Там было 2 анархиста, чудесные парни, живые, как ртуть, и твердые, как сталь. В поверку они всегда становились рядом с ним. Подкоп вышел за стену. С замиранием сердца мы ждали успешного конца, и вдруг он провалился в буквальном смысле. Его подняли наши саперы, за отсутствием каких-либо инструментов для проверки, слишком близко к верхней почве, и часовой за стеной, попав на тонкий слой, провалился в канаву. Стали исследовать и все открыли. Тюремные старожилы-надзиратели говорили, что такого случая не запомнят. Зимой обыкновенно подкопы прекращались за полной невозможностью, и этот замечательный подземный коридор, подпертый поленьями и досками, казался им колдовством.
Глава VI
Прош Прошьян
Вскоре пошли слухи о раскассировании Акатуя и отправке по разным тюрьмам. Пришел список 35 человек для высылки их в Горный Зерентуй — сосредоточие каторжан из военных. Шли забайкальские казаки, матросы и солдаты. Для ведения занятий, для продолжения начатого серьезно образования и для политического представительства решено было у нас ехать с этой группой добровольно кому-нибудь одному, подходящему для этих ролей. Более всего подходил Прош Прошьян. После переговоров с администрацией это было разрешено, и мы снарядили Проша вместе с другими.
Было время подготовиться, собраться, наладить подкандальники, что для одиннадцатидневного пешего перехода более, чем нужно, и первая партия вышла в путь, весело побрякивая кандалами, лихо заломив шапки, все молодые, бодрые, веселые. Сколько-то их вышло потом целыми и живыми из стен грозной Зерентуйской каторги?..
Один из казаков, Андрей Лопатой, так ловко нес кандалы, так перебирал ими, точно танцуя, что они издавали мелодический звон, как колокольцы в дуге. Его вместе с немногими другими я видела в Чите после каторги в 1917 г. В грустно-серьезном пожилом человеке трудно было найти следы ликующего веселья и здоровья, которыми, он сверкал в 1906 году.
После полугодовой тюремно-клубной жизни началась у нас другая полоса, длившаяся до конца каторги в 1917 году.
От Прошьяна мы получили вести из Зерентуя, уже сами находясь от него в пяти верстах, в Мальцевской тюрьме. В другом месте мне пришлось уже говорить подробнее о Прошьяне.[200]
У нас в коридорчике Акатуйской тюрьмы (в 1906 г.) около наших одиночек висели с потолка качели- трапеция на кандальных цепях. В сумерках после каши там всегда качалась тонкая подвижная фигура нашей эоловой арфы. Прош был очень музыкален, поэтому его тихое надевание никогда нам не