речь на служилых, и сам все еще дивясь тому, что открыл он во время расследования. — Выслушав обиды ваши и учинив начальнику Камчатки Алексею Петриловскому допрос под пыткой и при свидетелях, выяснил я, что оный Петриловский, забыв страх божий и поступясь волей государевой, истинно занялся грабежом и разбоем ради лишь одной своей корысти. Ныне отписано мной на государеву казну грабленых пожитков Петриловского: соболей — сто сорок сороков!
По площади прошел стон.
— Лисиц красных — четыре тысячи!
— Четыре тысячи!.. — эхом откликнулась площадь, уже загораясь гневом и возмущением.
— Лисиц сиводушных — четыреста! — продолжал перечисление Соколов. — Каланов — пятьсот! Выдр — триста! Шуб собольих и лисьих — осьмнадцать…
— То не казак — то князь! — крикнул кто-то.
— Повесить его на крепостных воротах!
— За каждую слезу нашу — по батогу ему! На три смерти батогов хватит!
Страсти разгорались не на шутку. Кто-то уже порывался к амбару, где был заперт Петриловский, намереваясь взломать дверь.
— Братья казаки! — поднял руку Соколов. — Терпеть волка за начальника в Камчатке противу государевых интересов. Посему вы выбирайте себе сами другого начальника, а Петриловского я отвезу на суд к воеводе.
— Вежливцева! — закричали казаки. — Хотим Кузьму Вежливцева. Он нам обид чинить не станет!
В этот день начальником Камчатки стал Кузьма Вежливцев. Избрание нового начальника, из своих, усмирило казачьи страсти, и дрожащий от страха Петриловский остался под стражей в амбаре.
Глава последняя
Всю наступившую после этих событий зиму Семейка провел в обители.
Козыревский одобрил намерение Семейки отбыть в Москву, с тем чтобы поступить в Навигацкую школу, и охотно учил его письму, счету, умению снять чертеж с местности — всему, что знал сам. Они готовили для Соколова карту Камчатки, Курил и бассейна Ламского моря. С карты этой Семейка снял копию, чтобы предъявить при поступлении в Навигацкую школу.
Семейка заметил, что одно упоминание о Завине причиняет Козыревскому нестерпимую боль. Поэтому в разговорах с Иваном он старался поменьше ворошить прошлое. Выяснил он только, что из прежних его знакомых Харитон Березин был сожжен вместе с Анцыферовым камчадалами на Аваче, а Григорий Шибанов казнен за убийство приказчиков.
Козыревский намеревался снять монашеский сан и выехать с Камчатки.
— Надеюсь, скоро свидимся, — говорил он Семейке при прощании. — Попаду в Якутск, так и до Москвы найду случай добраться. Не могу тут жить, где все напоминает о ней…
«Она», как сразу понял Семейка, — это была Завина.
Проститься с Семейкой вышел и Мартиан. Рыжая борода его была перевита сединой, словно густым туманом, лицо изрезали морщины. Трижды поцеловав и перекрестив молодого казака, он сказал коротко и ласково:
— С богом, сынок… Не забывай о нас… в глуши пребывающих.
Метельная и снежная, с частыми ураганными ветрами, которые валили человека с ног, миновала камчатская зима.
План Мяты остаться навсегда на Камчатке чуть было не рухнул. Дважды обращался он со своей просьбой к Соколову, и тот оба раза отказывал. Мяту спас Треска. Сообразив, что если Мята останется на Камчатке, то судно удастся уберечь от присутствия женщины, мореход, не упоминая имени Мяты, высказал Соколову пожелание оставить в Большерецке кого-либо из команды, с тем чтобы было кому встречать прибывающие из Охотска суда, ибо в следующие плавания решено было проводить судно в устье Большой реки.
— И кого же ты надумал оставить? — спросил Соколов.
— Уж и не знаю, Кузьма, — схитрил мореход. — Чать, каждому охота в Якутск вернуться. Прямо жалко того казака, которого придется оставить. Вот если б кто по доброй воле согласился…
— Постой-ка, постой, — перебил его Соколов. — Кажись, есть такой человек. Не далее как два дня назад у меня Мята просился на Камчатке его оставить.
— Да ну? — притворно удивился Треска. — Тогда надо не мешкая звать его да спытать, не передумал ли.
Вызванный к Соколову Мята подтвердил, разумеется, свое желание остаться в Большерецке. К нескрываемой радости беглого бунтовщика и плутоватого морехода, Соколов написал Мяте соответствующий наказ и выдал жалованье за год вперед.
К устью Колпаковой прибыли в первых числах мая. Лодия спокойно покачивалась на синей глади ковша. Встретивший Соколова и Треску Буш доложил, что судно вполне готово к отплытию: припасы погружены, пресной воды взято с расчетом на месяц плавания. В море, правда, еще видны плавучие льды.
Потянулись дни ожидания.
Наконец льды на море исчезли. Треска хотел выждать еще недельку-другую для верности, однако, уступив требованию всех казаков, вынужден был дать команду сниматься с якоря.
Семейка прощался с Мятой.
— Ну вот, хлопчик, и пора тебе, — говорил Мята, ероша Семейкины волосы своей широкой ладонью. — Свидимся ли когда — одному богу ведомо. Теперь, слава богу, не один ты. Соколов не даст тебе пропасть. Однако же, если худо будет, помни о том, что есть у тебя на Камчатке человек, который тебя всегда как отец примет.
Мята крепко обнял Семейку за плечи, трижды поцеловал и, перекрестив, отпустил. Семейка, пряча слезы, поднялся на борт лодии.
Мята и улыбающаяся по своему обыкновению Матрена, стоя на косе, долго махали вслед судну.
Берега Камчатки уходили все дальше и дальше: Давно слились с берегом фигурки Мяты и Матрены, сам берег потерял очертания и вытянулся темной нитью; потом и эта нить рассосалась в синем мареве горизонта, и только белоглавые вершины хребтов до самого вечера висели в чистом небе, словно отделившиеся от земли облака.
На другой день утром исчезли горы. Пустынное море со всех сторон окружало судно, катя белопенные валы навстречу резавшему их форштевню.
Миновали еще одни сутки, и другие, и третьи, а судно, гонимое попутным ветром, все так же спокойно шло на запад. Казаки уже надеялись, что плавание закончится благополучно, что не далее как еще дня через три они увидят охотский берег.
Утро пятого дня выдалось моросливым и холодным, судно вошло в стену тумана. У Трески явилась страшная догадка, что туман рожден ледяными полями. Часа через два у бортов лодии стал слышаться шорох. Казаки сквозь туман разглядели на волнах ледяную крошку.
А предательский туман все наплывал и наплывал и вскоре сгустился до такой плотности, что с трудом можно было различить пальцы на вытянутой руке. Треска, скрипя от ярости зубами, носился по судну, выгоняя всех казаков на палубу и требуя одного: смотреть во все глаза, чтобы не налететь на ледяную глыбу. Однако требование его оказалось невыполнимым: даже Умай ничего не различал в тумане. Парус на передней мачте убрали, и судно замедлило ход. А ледяная крошка все терлась и терлась с шорохом о борта, шорох этот становился с каждым часом громче. Наконец, первый легкий удар в днище известил о том, что началась полоса более крупных льдов. Убрали парус и на кормовой мачте, и судно застыло на месте. Впрочем, и с неубранным парусом судно едва продвигалось вперед — в тумане ветра почти не чувствовалось, хотя сам туман не стоял на месте: полосы и сгустки его текли возле самых глаз, словно мутная река, в которую судно погрузилось, как стоячая сонная рыбина.