какого – сказать пока не могу. Большое тебе от всех честных поляков спасибо за то, что не промахнулся в ту ночь над Познанью, – он торжественно поклонился. – Ты небось и не знаешь, что немцы по всей Познани расклеили листовки и в них за выдачу совецкого летника сулили пятьдесят тысенц злотых.
Виктор сощурил зеленые глаза:
– А что можно купить за пятьдесят тысяч злотых?
Дедушка Збышек озадаченно закряхтел:
– Что можно купить? Ну корову, скажем, можно.
– И только?
– Так ведь время-то военное, сынок.
– Дешево же тогда фашисты оценили пятьдесят своих офицеров и генералов.
– Ах, ты вот о чем, – засмеялся старик, – да зачем давать за них дроже. Они и этих пятидесяти тысенцев злотых не стоят. – Он согнал улыбку со своего лица, заговорил серьезнее: – В этом лесу тихо, пан капитан. Лесники знают, где селиться. Сегодня ты живешь здесь, еще два дня живешь здесь, а потом я приеду под вечер и отвезу тебя вместе с Иреной.
– Куда?
– К надежным людям, пан совецкий летник. До бардзо добрых людей, – прибавил он по-польски. – А там мы подумаем, как тебя переправить через линию фронта. Ты хорошо воевал, пан капитан, но война еще не закончена.
Виктор постучал костылем о голую землю. Лошади прянули ушами и опасливо покосились на него.
– Клянусь этим вот костыликом, для меня война дело тоже не оконченное. Я за кровь своих ребят должен еще не одну бомбу положить. В том числе и Берлину кое-что от меня причитается.
Старик взял его за локоть и повел в избу. Войдя, они удивились. Маленький столик был накрыт чистой скатертью, от тарелок с супом поднимался густой пар. Горками нарезанный белый хлеб и блюдо с тонкими, веером разложенными ломтиками сала венчали убранство этого стола. Солнце поблескивало на протертых граненых стаканчиках и бутылке с самогоном. «Вот во что превратился твой перстень, бедная Ирена», – подумал Виктор.
– У нас, як пши свенте, – пояснила бабушка Броня. Ирена взяла бутылку и доверху наполнила стаканчики.
– Мы млоди, мы млоди, нам бимбер не зашкоди, – пропела она, а дедушка Збышек, грозя пальцем, немедленно подхватил:
– Вы стажы, вы стажы, вам бимбер не до тважы.
Виктора поразило, как повел себя дедушка Збышек.
Старик подошел к столу в надвинутой на лоб фуражке с узким лакированным козырьком, щелкнул каблуками и выпил первую рюмку стоя. Потом, сказав «бардзо дзенькуе», снял с головы фуражку и присел.
– Отчего это вы так? – удивленно улыбнулся Виктор. – У нас по команде «Смирно» водку не пьют.
– А я с детства привык, сынок, – рассмеялся старик. – Помещик, у которого отец батрачил, приучил, сто чертей ему на том свете. Помещику нравилось, что я пью и не пьянею. А мне тогда всего девять лет было. Совсем маленький хлопчик. И когда у того пана собирались гости, он меня обязательно выкликал. Отец меня получше принарядит и скажет: «Иди, поздравь пана». Меня пропускали в гостиную, и сам помещик протягивал рюмку: «Выпей, Збышек». И я выпивал стоя, под хохот гостей, щелкал каблуками, а потом снимал конфедератку. Иногда мне давали злотый. Горькая то была водка.
Збышек помолчал и посмотрел на Большакова грустно-доверчивыми глазами:
– Такой жизни у нас больше не будет, пан летник. Когда разобьют проклятых фашистов, мы другую построим. И не останется в ней места помещикам. Напрасно Гитлер думал, что польский народ легко покорить. Дорого ему теперь это обходится. Ты знаешь, пан капитан, что бывает в лесу во время бури? Все деревья стонут: осина плачет и гнется, березка-красавица тоже гнется, а дуб стоит. Только позванивает немного. Так и народ наш, Виктор. Гордый люд в леса ушел, оружие взял. Борется и Советскую Армию ждет. Ты знаешь, какие теперь над Вислой слышатся песни? – Дедушка Збышек склонил седую голову на плечо, сдвинул лохматые брови и ясным сильным баритоном запел:
И тотчас же его поддержала с загоревшимися глазами Ирена:
Они выпили по второму и третьему стаканчику. И хотя уже сравнительно давно не прикасался Большаков к спиртному, все равно не почувствовал он крепости бимбера, только легко стало после скупой этой дозы. А что выпили горячительного, он в том нисколько не сомневался, потому что видел перед собой разрумянившееся лицо Ирены и слышал, как аппетитно хрустит огурец на зубах дедушки Збышека.
Шла босая Ирена по лесу, по росной земле, слушала пряную тишину осени и думала о себе, о счастье, опалившем ее так неожиданно. Может, не хорошо, что сразу призналась ему, что ни разу не остановила его женской хитрой игрой, не заставила мучиться и страдать? Может, не хорошо, что, отмахнув веками слагавшиеся нормы в отношениях мужчины и женщины, первая пошла навстречу, первая открылась ему?
Но ведь но было ничего в твоей жизни, Ирена, похожего на это. И если пришло большое, обогревшее душу чувство, то почему надо прятаться, уходить от него? Быть может, в первый и последний раз дарит тебе судьба такое счастье.
«А какое счастье?» – остановилась она.
«Любить и быть любимой».
Помнишь, ты увидела его там, в лесу, окровавленного, неспособного двигаться, и была поражена. Нет, ты не влюбилась с первого взгляда. Чувство жалости обожгло тебя. Ты стояла тогда над этим обессиленным русским парнем, видела, как ветер слабо шевелит его белесые волосы, и думала, как мать, о жестокой войне и о таких, как этот зеленоглазый летчик, простых русских парнях, что дрались за тебя и за твой народ.