на перекрестке. Я вас узнал по походке. Я всегда узнавал вас на улице издалека. Я притормозил машину и крикнул вам: «Старая еврейская свинья! Ты еще жив? Я раздавлю тебе твое толстое брюхо!» И поехал дальше. Прямиком на Восточный фронт. А потом аж за Урал.
Он обвел взглядом притихший зал.
— Вам интересно, что было дальше, не правда ли? Дальше все было просто: летом 1944 года я воевал на румынском фронте. Мы отступали от Днепра, спасаясь от окружения. Под Корсунем нас разгромили, мы вырвались из одного мешка, потом попали в другой — так кот, гоняясь за собственным хвостом, кружит по комнате. Мы оставляли страну сожженной и опустошенной. Взрывали каждый мост, сжигали каждый дом, уничтожали все, что попадало нам под руку. Однажды моя рота должна была взорвать в одном лесу концлагерь. Нам сказали, что там сидели евреи. Но долго в нем никто не сидел. На поляне стояли бараки, огороженные колючей проволокой. За проволокой высилось кирпичное здание с большой трубой. К лагерю вела замаскированная железнодорожная ветка, на путях стояли сгоревшие товарные вагоны. Впервые в жизни я был в крематории, в котором сжигали живых людей, держал в собственных руках человеческий пепел. Нам не удалось взорвать это проклятое место — нас атаковали партизаны. Мы бежали из леса, побросав динамит и автоматы. На что мы могли надеяться, попав в руки врага тут же, рядом с крематорием? Может быть, мне ответит тот, кто пожертвовал мне пачку сигарет, чтобы я выступил?
Никто в зале не отозвался. Офицер Гайнц Лонер презрительно скривился и продолжал свой рассказ:
— Наконец мы остановились за Прутом и построили линию обороны. Никто не верил, что русские смогут здесь переправиться. На румынском фронте наступили погожие, солнечные дни. Солдаты сидели в окопах, штудировали теорию нацизма и давили вшей. Когда русские прорвали фронт, все ринулось сломя голову на запад. Штабы, госпитали, пехота, обозы — все перемешалось, как гуляш; советские танки загоняли всех в котлы и отправляли в плен. Нам повезло. После разгрома, который учинили танки, мы присоединились к конным обозам и вместе с ними боковыми дорогами день и ночь без отдыха пробирались к немецкой границе. Нас окружал враждебный народ, готовый перерезать глотку любому отставшему, так что мы держались вместе. Кто отстал, выбился из сил, схватил понос или захромал — за теми не возвращались. Но и это не помогло. Что такое ноги в сравнении с танками! Однажды лунной ночью, когда обоз расположился на опушке леса, нас неожиданно окружили советские танки. Мы, пехота, пытались сопротивляться, стреляли из автоматов, швыряли гранаты. И что же? Ни одна повозка, ни одна лошадь из обоза не уцелели. Людей тоже осталось не много. Ясно?
Когда-то я хотел раздавить вас, профессор. А тогда танки чуть не проделали это со мной. Но мне снова повезло. Утром я стащил теплый мундир с убитого немецкого танкиста, который отступал с нами, и пошел с остатками своей роты в плен. Мы шли на восток, утром и вечером, летние ночи проводили на голой земле. Навстречу тянулись советские обозы, потом дороги опустели, и только вдалеке громыхали поезда, везущие на запад оружие, артиллерию, пехоту. В открытых дверях вагонов сидели солдаты и пели песни. А мы молчали и шли, и шли. Сначала на восток, и тогда в колонне говорили, что наши танки прорвались с запада и нас вот-вот освободят. Потом повернули на север, и мы думали, что наши наступают с юга. А потом у нас стали опухать ноги, и мы уже ни о чем не думали, только о еде.
— Позор! — крикнула в зале какая-то женщина. По залу пробежал ропот и внезапно утих.
— Я сейчас закончу, и тогда можете говорить все что угодно, — сказал бывший пленный. Он насмешливо улыбнулся, услышав в ответ робкие аплодисменты, и продолжал: — Наконец после длинного перехода мы пришли в какое-то знакомое место. Мне показалось, что я уже бывал тут. Деревянные бараки, разбросанные в редком березняке. Вокруг — колючая проволока. Рядом — кирпичное здание с высокой трубой. Насыпь, по которой шли когда-то железнодорожные пути. Я все понял: это тот самый лагерь, который мы не успели взорвать. Газовые камеры, крематорий. А чего же я ждал? Что меня поблагодарят за войну? Что выдадут мне премию за каждый труп? Я стиснул зубы и сказал товарищам: «Готовьтесь умереть с честью. Только бы не осрамиться». Сначала нас накормили — сытый человек не так отчаивается, как голодный; потом, для обману, осмотрели нас врачи. Больных отделяли в сторону; первых пятьдесят здоровых вызвали купаться. Я пошел сразу, чтобы не видеть мучений тех, кто остался ждать. В предбаннике нам велели раздеться и аккуратно сложить одежду, которая отправлялась в дезинфекцию. Потом приказали нам голыми заходить в камеру. Мы не сопротивлялись, нам было все равно. В ту минуту я понял, почему не сопротивлялись евреи, когда их запихивали в газовые камеры. Вам этого ни за что не понять. За нами заперли двери, и мы стали прощаться с жизнью. Одни обнимались и плакали, не скрывая страха. Другие прощались мужественно, целуя друг друга в небритые щеки. А иные молчали, стиснув зубы, и только глаза у них лихорадочно блестели. Мы смотрели на побеленные стены без окон, на двери, которые плотно захлопнулись за нами, на бетонный пол, в котором из хитрости сделаны были ненужные желобки для стока воды, сверху прикрытые деревянными решетками; на поблескивающие металлом душевые сетки, из которых через минуту начнет сочиться с шипеньем газ. «В конце концов, — подумал я тогда с горечью, — мы истребляли другие народы, так почему же они должны щадить нас? Но им было за что умирать: они боролись за свободу. А ты, человек, за что умираешь ты? За фашизм?» И я заплакал, впервые в жизни. И тут в душевых сетках зашипело. В бане поднялся страшный крик — но внезапно все смолкли. Шипенье прекратилось, и из душа полилась на нас теплая, веселая, пузырящаяся вода.
С какой радостью ловили мы ее ладонями! Как вновь обретенную жизнь! И тогда я понял, какая разница между фашизмом и коммунизмом. А потом понял и больше. Вы знаете, что я был ударником на стройке? Знаете, что советские каменщики учили меня своим приемам? Я научился работать и научился понимать мир. А что же вы? Думали, что вечно будете жить припеваючи? Что за вас будут работать другие? Что другие будут натирать на своих руках водянки? Стосковались по фашизму? Вы правы, профессор: мы воспитаем их! Мы будем делиться друг с другом опытом социализма.
Он замолчал и долго смотрел в зал. И вдруг каменщик Гайнц Лонер усмехнулся и, прищурив глаза, сказал:
— Я вижу, пожертвованные мне сигареты исчезли с сиденья. Я забыл сказать своему соседу: я не курю.
Зал взорвался смехом и аплодисментами. Офицер Гайнц Лонер спрыгнул с эстрады и подошел к профессору. Крепко обнял его за плечи и расцеловал.
— Идемте, профессор, — сказал он, — у нас много работы.
— Останемся, — сказал профессор. — Послушаем музыку. Прекрасную человеческую музыку в Герценбурге.
Директор музыкальной школы поднялся из-за столика и пригласил лауреата. Он хотел что-то сказать и на минуту задумался, теребя пуговицу на тужурке. Потом махнул рукой.
— Сейчас, — сказал он запинаясь, — будет исполнена соната h-moll Опус 58 Фридерика Шопена, написана в 1845 году и посвящена графине де Перфюи. Ступай, дружочек, к роялю.
Юный лауреат вышел на эстраду, поклонился слушателям и, когда отзвучали аплодисменты, сел за рояль, откинул назад длинные блестящие волосы и коснулся руками клавиш.
В ту ночь долго беседовали старый филолог профессор Генрих К. и бывший офицер гитлеровской армии Гайнц Лонер, каменщик-передовик.
Утром я вернулся в Берлин, захватив из Герценбурга на память цветные открытки с видами замка, собора и красочной панорамы городка.
Конечно, новая Германия не начинается и не кончается Герценбургом. На крупных заводах, в десятках тысяч школ, на тракторных станциях, на поделенных землях юнкеров оживают революционные традиции немецкого пролетариата, воспитывается новый народ, строится немецкая народная демократия. Я многое повидал в Германии, перелистал горы печатной продукции, не одну ночь провел в разговорах с людьми. Я помню щербатые от снарядов Бранденбургские Ворота, разделяющие Берлин на два мира: социалистический и буржуазный; наполовину уже восстановленные цехи металлургического завода в Гродитце; кирпичные домики переселенцев, построенные государством; я помню города, людей и события. Я искренно полюбил нашего друга из-за Одры и Нысы. И всегда, вспоминая о нем, я вижу перед собой горящие глаза профессора Генриха К., жесткое, упрямое, исхудавшее лицо каменщика Гайнца Лонера и слышу первые такты сонаты h-moll.