На мой негромкий стук в дверь никто не ответил... Первым, кого я увидел, войдя в дом, был Максим. Он стоял у стола и... гладил белье. Да, проворно и ловко водил по белоснежной мужской сорочке тяжелый утюг, водил так, будто всю жизнь только этим и занимался!
В школе все думают: заболел Максимка, а он — нате вам, чертом пляшет вокруг стола, размахивая утюгом, и, по всему видно, готовится пойти на какой-то бал!
У меня, наверно, была идиотски смешная рожа, когда Максим, подняв от стола всклокоченную голову, глянул на дверь. Короче, он растерялся еще больше, чем я.
Тонкая рука Максима, водившая утюг по рукаву сорочки, вдруг приросла к одному месту, а глаза, не мигая, уставились на меня.
— Максимушка, утюг... убери скорее, спалишь сорочку.
Я невольно повернул голову и... вздрогнул. На простой железной койке лежала женщина, прикрытая до подбородка байковым одеяльцем. Продолговатое лицо ее с ввалившимися щеками казалось неживым. Живыми были на этом гипсовом лице только глаза — светлые, тихие — вылитые Максимкины глаза.
«Мать! — подумал я. — Но почему же Максим ни разу не обмолвился, что она у него такая больная?»
Максим поставил утюг на конфорку от самовара и покосился на дверь в соседнюю комнату. А там, за дверью, кто-то весело напевал:
— Не прожег? — снова шепотом спросила женщина. Максим яростно затряс вихрами.
Внезапно дверь из комнаты распахнулась, и в Максима полетела стоптанная сандалия.
— Эй, ковыряло-шевыряло, подавай сорочку! — Грубый этот выкрик, раздавшийся вслед за шлепнувшейся у Максимкиных ног сандалией, совсем не был похож на приятный, бархатистый тенорок, только что заливавшийся соловьем.
Я ничего не понимал. А Максим, осторожно взяв сорочку — двумя пальчиками правой и двумя пальчиками левой руки, — понес ее в комнату.
Женщина проводила Максима жалостливым и любящим взглядом и негромко сказала, обращаясь ко мне:
— А вы проходите, присаживайтесь.
Я не знал, что делать: бежать ли мне или пройти к столу и сесть на табуретку? Тут из комнаты вышел Максим. Притворил дверь и сказал:
— Садись, садись, Андрюша, он сейчас уйдет.
Помолчал и обратился к матери:
— Ты, мам, пожалуйста, ничего ему не говори.
Я присел. Максим принялся убирать со стола утюг, конфорку, простыню...
Немного погодя в дверях комнаты показался стройный, очень моложавый мужчина лет сорока, распространяя вокруг себя крепкий запах духов. На нем было синее дорогое пальто с серым каракулевым воротником. Ноги, обутые в белые бурки, ступали мягко, бесшумно, словно лапы кота.
Заметив меня, он тотчас растроганно заулыбался и — как пишут в книгах — галантно раскланялся. Ну совсем-совсем молодой человек этот изысканный с виду... отец Максима или кто-то другой. Только волосы чуть подкачали: на самой макушке вылезли, и там стыдливо розовела большая, с чайное блюдце, лысина.
Проходя мимо Максима, улыбающийся франт ласково потрепал его по голове. Максим весь вспыхнул, отвернулся.
Оба — мать и сын — облегченно вздохнули, когда синее пальто окончательно скрылось за дверью.
Я как-то не решился спросить Максима, почему он не был в школе, а молча достал из полевой сумки книги и тетради и стал их раскладывать по столу.
Когда сделали все уроки, я сказал Максиму:
— Ну, а теперь давай помогу тебе... Какие на очереди хозяйственные дела? Говори!
— Не-ет, я сам, — Максим замахал руками. — Спасибо, что пришел вот...
— О тебе сегодня Елена Михайловна спрашивала. А Зойка сказала: пусть Снежков сходит.
Максим как-то смутился и потупил блеснувшие радостью глаза.
— Ты уж... извини, — немного погодя сказал он, все еще не поднимая глаз. — У отца работа нервная, он все время на людях... ну и, случается, выходит из себя.
У меня чуть не сорвалось с губ: «Да неужели... это был твой отец?» Но сдержался. И только спросил:
— А где он работает?
— В ресторане... заведующим.
Ушел я от Максима часа через два. За это время мы с ним и голландку истопили, и воды натаскали, и раскололи десятка два сучкастых сосновых чурбаков.
Максим совсем оттаял и, провожая меня до ворот, шепнул на ухо:
— А ты... ты теперь приходи! Ладно?
Я уже, дошел до своего дома, когда вдруг подумал: «А тот синяк у Максимки под глазом... может, отец ему тогда поставил? В припадке «нервного расстройства»?
Не знаю, как помочь Максимке, а как-то надо бы. Ох, видать, и нелегко, ох нелегко живется Максимке с матерью! А болеет она, оказывается, уже несколько лет. Несколько лет не встает с постели, и все хлопоты по дому лежат на худых костлявых Максимкиных плечах. А он никогда, ни разу за всю зиму не пожаловался на свою невеселую жизнь...
Дома был один Иван. Едва я переступил порог, как он бросился мне навстречу — возбужденный, сияющий.
— Андрюха, с понедельника работать начинаю!
— Да ну? — закричал я, подбрасывая к потолку малахай.
— Право слово, бис рогатый! Мы с Глебом Петровичем все кадры обошли... На земснаряд матросом меня зачислили. И земснаряд этот самый видел. У-у, скажу тебе: махина! Прямо как крейсер... право слово!
На Иване была широченная спортивная куртка, висевшая мешком. А на ногах — тяжелые солдатские ботинки, и тоже богатырских размеров. Препотешно выглядел Иван в этом наряде из «гардероба» Глеба.
Так и хотелось от души рассмеяться.
А Иван, ничего не замечая, поймал мою руку и крепко сжал ее в своих жарких руках.
— Век не забуду, Андрюха... Поверь моему слову! И в первую же получку и с тобой, и с Глебом Петровичем...
— Перестань! — не на шутку рассердился я. — И как тебе не совестно?
Не успел я еще повесить на вешалку шубняк, как заявился Глеб, нагруженный разными свертками. Я сразу догадался: у квартиранта получка.
— Держите, ерши, еловы ваши головы! Чуть донес! — сказал Глеб, топчась у порога.
Мы с Иваном перетащили на стол кулечки, пакеты и свертки. И чего тут, оказывается, только не было! И банки с рыбными консервами и сгущенным молоком, и сахар, и пакеты с крупами, и большущая тяжелая книжища «Русское искусство первой половины XIX века», и даже... шоколад. Красивую коробку с шоколадом Глеб бережно протер носовым платком и положил в буфет, в самый угол, за чашки.
— Теперь, — сказал он, — давайте чай пить. Кипяток у нас есть?
— Сейчас будет, — сказал я и побежал на кухню. Признаюсь, я и сам здорово проголодался.
Когда пили чай — густой, крепкий, настоящий китайский чай (Глеб никому не доверял заваривать чай, даже маме), пришел Борька.
— Извините, — проговорил он от порога, снимая котиковую шапку. — Я не помешал?
— Никак нет, милости просим, товарищ изобретатель! — с притворной изысканностью заговорил Глеб, почему-то не любивший Извинилкина. — Может, с нами чайку откушаете?