Софи опять присела.
– Je ne cesse d'admirer votre jeune couple, – сказала великая княгиня тёте Ольге. – Quel bel homme votre neveu, Repenine, et quel parfait grand seigneur[515].
Тётя Ольга встрепенулась.
– Vous nous comblez, madame[516].
Статс-дама строго посмотрела на жену племянника. Лихорадочный блеск в её глазах и бледные, сухие губы обеспокоили старуху.
– Вид у тебя неважный, – шепнула она незаметно Софи. – Исчезай-ка себе с Богом домой до ужина: лучше не обременять желудка на ночь. – Затем кивнула Адашеву: – Доведите её до кареты.
И прошла дальше за великой княгиней.
Флигель-адъютанту оставалось только поклониться и ещё раз предложить Софи руку.
Сквозь толпу, против течения, пробивалась вместе с ними целая гурьба молодых женщин и офицеров, решивших ехать освежиться после классической музыки в модный кабак на Каменноостровском, где в эту пору только начиналось веселье.
Все спускались по лестнице вместе, под болтовню и смех. Приятельницы наперебой отрывали Софи то справа, то слева, упрашивая её к ним присоединиться. Наконец из-под полосатой палатки над панелью у входа вынырнул её плечистый выездной.
Швейцар в треуголке, с галунной перевязью через плечо и булавой в руках прогремел зычным баритоном:
– Карета графини Репениной!
На Софи все набросились с прощальными приветами и поцелуями.
Адашев в одном мундире вышел на мороз, чтобы усадить её в экипаж.
– Но-о!.. Но-о!.. – надсаживался кучер следующей кареты, постёгивая вожжой одного из своих забаловавших гнедых, ложившегося на дышло.
Вернувшись в сени, Адашев приказал швейцару позвать извозчика. Он решил не подыматься больше наверх и завернуть по дороге домой в яхт-клуб.
Флигель-адъютант расправил свою белую шапку с красным дном и, накидывая шинель, взглянул на себя в зеркало.
Лицо казалось несколько бледнее обыкновенного, но отражало обычную сдержанность и вежливую скуку; в глазах, как всегда, – холодок.
«Ты молодец, Алексей Петрович, – мысленно одобрил он своего двойника. – Горький искус в конце концов выдержан тобой безупречно; можешь с гордостью считать себя по- прежнему порядочным человеком».
Неожиданно его всего передёрнуло. Он быстро нахлобучил шапку, вынул портсигар и старательно занялся папиросой, боясь ещё раз увидеть в зеркале своё отражение. Его словно хлестнуло тонким хлыстом по лицу: «вешалка для мундира»!
ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ
Софи вернулась домой, сама не зная хорошенько, признательна ли она Адашеву за дружескую сдержанность или несколько разочарована.
Её охватила лихорадочная потребность деятельности.
Всё придётся решать самой. Лучше всего начать, не теряя времени, развод и уехать на зиму в Ниццу.
Но сначала – раздеться, обдумать и послать за Евсеем Акимовичем. Она, слава Богу, не бесприданница – лишь бы разобраться скорее, что чужое, что своё.
Софи дала себе слово оставаться спокойной, рассудительной и не утрачивать равновесия. Но взять себя как следует в руки мешала тупая, ноющая боль в груди.
Приготовленная на ночь широкая двойная постель с ослепительно проглаженными кружевными наволочками и простынями показалась ей неуютной, сиротливой. Она прошла во вторую комнату, рядом с ванной, где было проще и тесней. Перед зеркалом присела машинально, чтобы снять с себя камни. Похолодевшие пальцы плохо слушались.
Горничная принесла кованую, подбитую бархатом шкатулку; Софи привыкла каждый вечер сама укладывать свои драгоценности. Но руки стали ледяными, и к горлу подкатывал клубок. Она отстранила сложенные кучкой на туалете брошки, ожерелья, браслеты:
– Уберите.
Взгляд её случайно скользнул по снятым кольцам. Поспешно выхватив одно из них, она его надела снова на мизинец – материнское!
Горничная, почуяв, что с барыней неладно, молча принялась возиться с путаными застёжками тугого, покрытого блёстками корсажа.
Софи нервно передёрнула плечами, блёстки посыпались. С отвращением она высвободилась из упавшего к её ногам платья: всё равно больше не наденет!.. Да и при чём тут тряпки? Безвкусица, дешёвка, вульгарная корысть, разнузданность, бездушие – всё сходит, когда question de peau[517].
Софи едва удерживала душившие её рыдания.
– Уйдите вы! – неожиданно для самой себя окрикнула она горничную, продолжавшую нескончаемо шнырять по комнате, что-то прибирая.
Визгливый звук собственного голоса был так резок, что Софи вздрогнула.
Накинув меховой халатик, она опустилась на первый попавшийся стул. В мыслях промелькнул Адашев.
«Отчего он не договорил?.. В нём слишком много упрямого, болезненного благородства!»
«Смазливое плебейство!..» Брезгливость Адашева вызывала в ней какое-то злорадное самоутешение. Но как-нибудь представить себе, на что вообще похожа эта «одалиска», не удавалось. Зато перед глазами, как живой, стоял Репенин, хохочущий, распоясанный, с сигарой…
Вот чего стоили все его прописи! Какой надо было быть девчонкой, чтобы из такого человека сотворить себе кумира… А ведь она сама в порыве нежности накануне свадьбы в письме к нему писала: «Твои правдивые глаза… Я верю им, как Богу!»
Письма!.. В глазах у неё помутилось, как от внезапного ожога: «Il faisait lire a cette trainee toutes mes lettres»[518]. Испуг, обида, боль слились мгновенно в мысль: отнять свои девичьи письма и уничтожить!
Не задумываясь больше, она встала и торопливо пошла по комнатам к винтовой лестнице, ведущей вниз, на половину Репенина.
Всюду приходилось зажигать свет. В темноте она наталкивалась на раскрытые сундуки, картонки, ящики. Евсей Акимыч выполнил неукоснительно её распоряжение: было сразу же приступлено к укладке вещей для переезда в Вержболово.
В будуаре на столе поблёскивал гранёными флаконами её парижский дорожный несессер. Софи остановилась, что-то соображая, взяла массивный серебряный нож для разрезания книг и заодно плоскую коробку английских восковых спичек.
Они ей скоро пригодились. В проходной, куда спускалась лестница, Софи уже не знала, где выключатель. Редко представлялся случай одной туда входить.
Дальше оказалось ещё трудней: всё было ей незнакомо. В тёмной пустынной бильярдной овладело Софи то странное чувство, которое испытывает путешественник,