– Уж и силён же ты был, батюшка, ох и силён!
– Да что я, дрался, что ль, с тобой?
– И дрался, что греха таить. А самое главное – кусался. И зубёнков ещё не было, а так, деснушками, как ахнешь, бывало, за сосок, аж в глаза ночь набежит.
Александр ахнул от смеха и расцеловал свою старуху, гордую и счастливую.
– Зато уж и выкормила, уж и выходила, богатырёк ты мой любимый, болезный…
Эта мамка пользовалась во дворце всеобщим уважением, и не было ничего такого, чего не сделал бы для неё Александр. Говорили, что в Ливадии[107], на смертном одре, вспомнил он о ней и сказал:
– Эх, если бы жива была старая! Вспрыснула бы с уголька, и всё как рукой бы сняло. А то профессора, аптека…
…Всех этих нянек поставляла ко двору деревня, находившаяся около Ропши[108]. Каждой кормилице полагалось: постройка избы в деревне, отличное жалованье и единовременное пособие по окончании службы. Работа была обременительная, и за всё время пребывания во дворце мамка не имела права ни ездить домой, ни выходить в город.
Приезд этих нянек, повторяю, доставлял нам большое удовольствие, ибо как-то нарушал тот однообразный устав, которым была ограничена наша маленькая жизнь.
МОЁ «ВЛИЯНИЕ»
Да, конечно: дворец есть дворец, и каждое утро почтительнейший, ловчайший, с ухватками фокусника лакей сервировал нам какао, горку твёрдо-ледяного сливочного, фигурно вылепленного масла и горку таких булочек, что плакать хотелось. Всё это бесшумное и торжественное великолепие сначала ослепляло, но потом стало привычным и скоро приелось. Одно только и было интересно, что необыкновенно чистые, до прозрачности вымытые ногти лакея. А всё остальное: ну да, булочки; ну да, масло; ну да, салфеточки; но сиди за столом по команде; не болтай ногами; не разложи локтей, как хочется; не зевни; таскайся целый день в воскресном костюме; береги глянец сапог; будь начеку к осмотрам, к внезапным ревизиям, на которых ты играешь роль отставного козы барабанщика; вперёд не забегай, в серёдке не мешай и сзади не отставай; потом в сад на пятнадцать минут, а в саду через стенку слышно, как шумит Невский проспект, а с ним – целый мир. Про петербургский климат много писали плохого, но когда там весна или начало осени, то рая не нужно. И вот чувствуешь, кожей ощущаешь, что простой весёлый воробей попал в компанию экзотических птиц.
И разве это – счастье?
Счастье в том, чтобы зажать в ладонь, ещё не выспавшуюся, мамин двугривенный и, в одних трусиках, пулей лететь в мелочную лавочку купца Воробьёва, спуститься по сбитым ступенькам в полутёмное подвальное помещение, вдохнуть очаровательный, только в России известный; запах квашеной капусты, маринованной, в бочонке, сельди, и толстой сахарной бумаги[109]; купить осьмушку[110] затвердевшего масла, бутылку новодеревенского молока и трёхкопеечную марку для городского письма – и всё это донести с шиком, с разгоном, не пролить, не разбить, не потерять и потом воссесть за стол, ощутить беспокойный аппетит, уплетать, вспоминать тающий сон, мысленно разрабатывать программу дня – и потом свобода, пыльная дорога, сады, сирень, воздух – по копейке штука и горизонтом пахнет.
У воробья была своя жизнь, и особенно у воробья коломенского, который живёт в одноэтажном деревянном доме.
Но Александр Третий (я это понял потом) был человек умный, не набитый придворной спесью. Я потом уже узнал, что он просил, например, своего брата Алексея «сделать Ники мужчиной». И, вводя в свою семью меня, он умышленно выбирал мальчишку с воли, чтобы приблизить к этой воле птиц экзотических, ибо, собираясь царствовать, собираясь управлять людьми, нужно уметь ходить по земле, нужно позволять ветрам дуть на себя, нужно иметь представление о каких-то вещах, которых в клетку не заманишь. На больших высотах дышат так, а внизу – иначе.
И вот однажды в саду, во время дружеской болтовни, Ники расспросил меня про Коломну: что такое Коломна? Где она находится и подчиняются ли дедушке тамошние люди?
Я рассказал всё честно и откровенно.
– А что ты делал в Коломне? – спросил Ники.
Несмотря на дружбу, на одинаковый возраст, на склонность к шалостям, я своим детским инстинктом чувствовал снисходительное к себе отношение, как к бедному родственнику, которого пока что терпят, а потом прогонят и скоро забудут. Потом уже, в зрелые годы, я осознал свою аничковскую жизнь и понял, что тайна династий заключается в том, что они несут в себе особенную, я сказал бы – козлиную – кровь. Пример: если вы возьмёте самого лучшего, самого великолепного барана и поставите его во главе бараньего же стада, то рано или поздно он заведёт стадо в пропасть. Козлишко же, самый плохонький, самый шелудивенький, приведёт и выведет баранов на правильную дорогу. На земле много учёных, но никому в голову не приходило изучить загадку династий, козлиного водительства, ибо таковая загадка несомненно существует. И ещё другое ибо: стада человеческие, увы, имеют много общего со стадами бараньими. Я имею право сказать это, ибо едал хлеб из семидесяти печей.
И когда Ники, этот козлёнок, поправляя меня в пении, повелевал мне не ошибаться, он смотрел на меня такими глазами, которых я нигде не видал, и я чувствовал некоторую робость, совершенно тогда необъяснимую, как будто огонёк прикасался к моей крови. И теперь этот Ники спрашивает меня же о вещах, которые я прекрасно знаю и которых он не знает. Это был клад, с которым можно было взять реванш. Я почувствовал вдохновение и ответил:
– В Коломне я был представлялыциком.
Райский птенец был озадачен, что и требовалось доказать.
– Что такое «представляльщиком»? – спросил он.
На цирковых афишах часто пишут: «Чтобы верить, надо видеть». Эта фраза всегда ласкала моё воображение, и на этот раз я имел удовольствие её повторить.
– Чтобы верить, надо видеть.
– Ну где же это я увижу? – сказал жалобно Ники. – Не в саду же этом?
– В саду этом ты ничего не увидишь, – ответил я.
– Ну покажи, Володя, покажи.
И тут я почувствовал, что бездомный бедный воробей имеет свои преимущества.
– Я показал бы, да ты всем расскажешь.
– Никому не скажу, Володя.
– Побожись.
У нас в Коломне был такой статут: когда вам говорили: «побожись», вы должны были гордо и презрительно ответить: «к моей ж… приложись». Но кому в голову могло прийти требовать исполнения этих статутов в дворцовой обстановке, и я ограничился только гордой и загадочной улыбкой.
– Я буду побожись, – сказал печально Ники, явно не знавший слова «божиться».
– Скажи: убей меня Бог, что не скажу.