безнаказанности (не пойдёшь же жаловаться великому князю на кухню?) и ставил продукт не всегда доброкачественный. Разумеется, он отлично знал, что и кому. Так, М. П. Флотовой подавалась пища из котла, так сказать, великокняжеского, и тут жаловаться было, пожалуй, не на что: и количество и качество было на одинаковой высоте – поди не угоди Марье Петровне, которая всё время при великой княгине, скажет словечко между прочим, и пойдёт писать губерния. А так служащий, обыкновенный, не приближённый – тот и потерпит, и деньги безропотно заплатит. Но в знак протеста многие, если представлялась возможность, шмыгали есть в ближайшие трактиры, где и свобода полная была, и почтение, и за целковый – кум королю.
Когда мы с воробьём влетели в кухню, то были все единодушно потрясены. Мне с первого абцуга[86] показалось, что мы попали в церковь: высоченные потолки, люстры и масса духовенства в белом. Какие-то огромные чаши золотистого оттенка, серебряные ножи и, как на картинах Иорданса[87], туши огромных серебряных рыб (осетры), горы овощей и кровавого, почти дымящегося черкасского мяса[88]. Что-то шипит, что-то булькает, куда-то торопится, перегоняет друг друга, пахнет ароматным русским маслом (такого нет нигде в мире), слышится артистически-музыкальный стук ножей, рубящих мясо, и первый раз слышу – какая-то командующая речь, не то русская, не то нерусская, не то полурусская: это с французским акцентом истерически и пренебрежительно командовал главный повар, он же – акционер.
– Дай графинюшку вина! – повелительно кричал он, в неопределённом направлении протягивая красную, южноволосистую руку, – и ему с царским почтением поварёнок протягивал бутылку с французской надписью, и повар, как Санчо Панса[89], минуты две смотрел в потолок. Жара была невообразимая, нас никто не заметил, мы стояли в отдалении, разинув рот, удивляясь необычному и невиданному зрелищу, и, вероятно, от насыщенного масляного тепла мой воробей, находившийся в руке, начал шевелиться и приходить в память. Ещё немного спустя он спрятал белесоватые веки и открыл слезливо-жёлтенькие глазки. Великие князья подняли радостный шум, и тут наше инкогнито было впервые открыто. В секунду весь состав кухни окружил нас самым почтительнейшим образом. Француз пришёл в восхищение самое полное и начал благодарить великих князей за милостивое посещение.
Тогда я выступил вперёд и важно заявил:
– Нам нужно крутое яйцо для питания птицы.
И сейчас же по кухне раздался миллион эх, если только так можно сказать: «Им нужно крутое яйцо… Да, крутое яйцо…. Одно крутое яйцо… Для их птицы… Для великокняжеской птицы… Скорее, скорее кипяток, скорее, скорее яйцо, самое лучшее яйцо!» И тут до моего сознания в первый раз донеслась вся прелесть пребывания в великих князьях. Да, вот они, эти два маленьких мальчика, хозяйствуют здесь: всё – для них, и всё – через них, всё – добро зело. Все люди, красные, в страшных накрахмаленных колпаках, вытянулись, на лицах написан восторг, и казалось, что все не знают, куда броситься. Ники, под самые глаза, в бархатном футляре, поднесли меловито вымытое яйцо на показ и одобрение, и потом сам француз благоговейно опустил его в кастрюльку с кипятком. Ни один воробей, с самого сотворения мира, не имел пищи, приготовленной с таким умопомрачительным почётом.
– Дайте ваты! – сказал я. И откуда бы на кухне могла быть вата? Но вата, большой и пушистый кусок, появилась немедленно и тоже не просто, а на каком-то серебряном подносе, как ключи от завоёванного города. И, несмотря на весь этот почёт, моя трезвая, санчопансовская голова тревожилась только об одном: как бы из всего этого приключения не получилось крупных неприятностей с головомойкой, так как я не мог не понимать, что визиты на кухню никак не могли входить в программу нашей жизни. «У нас же – не как у людей», – размышлял я и рассчитывал только на то, что спасённый воробей из благодарности должен умолить Бога. Я отлично помнил слова Аннушки, однажды сказавшей:
– Если хочешь молитвы к Богу, то ни поп, ни чиновник не поможет. Проси зверя, чтоб помолился. Зверю у Бога отказу нет.
И я мысленно обратился с этой просьбой к воробью. Воробей, закутанный в вату, смотрел на пролетавших мух неодобрительно, и каковы его думы – сказать было трудно.
Мои думы о молитве были переданы по наитию Ники, и Ники вдруг сказал:
– Надо помолиться за воробушка: пусть его Боженька не берёт – мало у Него воробьёв?
И мы, вообще любившие играть в церковную службу, внимательно за ней следившие, спрятавшись за широкое дерево, отслужили молебен за здравие воробья, и воробей остался в живых. Мы поместили его на Аннушкиных антресолях и имели за ним отцовское попечение. Воробей вскорости не только пришёл в себя, но и избаловался, потерял скромность, шумел, клевался, и на семейном совете мы решили даровать ему свободу и открыли окно. Воробей выскочил на подоконник, понюхал осенний петербургский воздух, неодобрительно покрутил носом и важно вошёл обратно в комнату. Воробей был не из дураков и отлично знал, что, глядя на зиму, лучше синица в руках, чем журавль в небе.
Мы только что были на крестинах новорождённого великого князя Михаила Александровича и видели, как это дело делается. Решено было воробья обратить в христианскую веру. Надев скатерти на плечи, мы обмакнули его в стакане с подогретой водой и назвали воробья Иоанном. Иоанн после этого долго фыркал и был в раздражении. Я был протопресвитером[90], Ники – протодиаконом[91], Жоржик – крёстным отцом, а Аннушка, дико и неуместно хохотавшая, – кумою.
ЦЕРКОВЬ ДВОРЦА. ПРИЕЗД НЯНЬ
Наша детская дворцовая жизнь текла невероятно однообразно. Я не помню ни одного хотя бы раза, когда нас, детей, взяли бы, например, в театр. Единственным нашим развлечением было посещение богослужений и летом переезд в Гатчину, на дачное житьё.
Богослужения в домовой церкви Аничкова дворца совершались, как и везде: накануне праздника – всенощная, на другой день – обедня. Службы совершал, если не изменяет мне память, протопресвитер Бажанов в сослужении протодиакона. Пел уменьшенный состав Императорской певческой капеллы. Всенощная начиналась в шесть часов вечера, а обедня – в десять утра. О том, будет ли присутствовать на богослужении августейшая семья, протопресвитеру сообщалось устно через гофкурьера [92], и служба не должна была начинаться раньше, чем семья войдёт в церковь, семья входила, делала почтительный поклон священнослужителям, и только тогда раздавался бархатный бас протодиакона:
– Восстанете, Господи, благослови.
Со стороны никто в церковь не допускался, но все богослужения разрешалось посещать служащим дворца и их семействам.
Всенощные бдения под воскресные дни посещались хозяевами дворца сравнительно редко, но все службы под праздники двунадесятые[93] выстаивались обязательно.
Дети одни, без родителей, в церковь не ходили по следующей причине: по придворным правилам, царская семья во время богослужения молилась на правом клиросе за особой