ты горяч!
На минуту воцарилось молчание. Старый Барятинский неподвижно сидел в кресле, понурив голову и постукивая пальцами по ручке кресла, а Василий Матвеевич продолжал мерить комнату шагами, то тяжело вздыхая, то чему-то улыбаясь, смотря по тому, какие мысли теснились в его разгорячённой голове. Но вот шаги его замедлились, и он остановился наконец перед дядей.
– Ну, дядюшка, – торжественно сказал он, – благословите меня.
Старик поднял голову и изумлённо взглянул на него.
– Ты это о чём?
– Благословите меня. Храбрости набрался и сегодня с Анной Васильевной окончательно объяснюсь и предложение сделаю…
– Так надумал?
– Надумал, дядюшка.
– Ну, коли так… Господь тебя благослови…
И старик перекрестил склонённую голову племянника широким крестом.
– Сегодня пойдёшь? – спросил старый князь.
– Сегодня.
– Ну, поезжай с Богом. Я велю колымагу заложить… А то, может, в одноколке поедешь?
– В одноколке лучше…
Через полчаса после этого Василий Матвеевич выехал со двора своих палат и направил лошадь к Цепному мосту, чтоб оттуда пробраться к Мясницким воротам.
Весна была в полном разгаре. Снег на московских улицах повсюду стаял и превратился в липкую грязь, в которой колёса одноколки вязли чуть не до половины. Свежий ветерок доносил откуда-то аромат распускавшихся почек. Москва-река, освободившаяся от ледяного покрова, пенясь и бурля, несла свои воды в далёкую Оку. Вечерело. Огненный диск солнца медленно спускался к горизонту, обрызгав своими прощальными лучами и купола московских церквей, и жестяные крыши боярских теремов, и тёмные сучья деревьев, на которых уже набухали первые почки. Они окрасили пурпуром и золотом всё, что попалось им на пути, и зажгли огненные пятна на слюдяных и стеклянных окнах домов.
Барятинский, давно не бывший на улице, почти уже отчаявшийся увидеть Божий свет в борьбе между жизнью и смертью, с жадностью вдыхал свежий весенний воздух. Всё радовало его глаз, всё занимало его внимание, точно всё, что видел он теперь вокруг себя, было для него какой-то невиданной новостью, и он, как ребёнок, восхищался каждой мелочью, каждым предметом, попадавшимся ему на дороге.
Когда он выехал на Мясницкую, набегал уже сумрак. Небо потемнело, потеряло свою бирюзовую окраску и казалось точно затянутым туманной пеленой. Кое-где печально мигали огни фонарей, поставленных в небольшом количестве по главным улицам Москвы в последние дни петровского царствования. Но эти фонари не давали почти ни малейшего света, скверное масло больше коптило, чем горело, и дымные лучи их огней точно поглощались стёклами, не успевая прорваться на свободу. Сумерки сгущались очень быстро, и когда Барятинский подъехал к воротам палат Рудницкого, наступила уже ночная тьма.
– Дома князь? – спросил Василий Матвеевич у слуги, отворившего ему двери.
– Дома-с. Ноне, почитай, никуда не выезжали. Пожалуйте!
– А молодая княжна?
– И они дома-с.
Василий Матвеевич по широкой лестнице, устланной бархатным ковром, поднялся наверх и вступил в залу, где вместо широких лавок, крытых красным сукном и панкой[58], ещё так недавно наполнявших боярские терема даже самых первых вельмож, чинно стояли кресла и стулья немецкой работы, обитые штофом. Громадные простеночные зеркала в золочёных рамах глядели чуть не со всех четырёх стен. Бархатные драпри[59] довершали убранство комнаты, обставленной совершенно по европейскому образцу.
Не успел Барятинский сделать и нескольких шагов по гладкому паркету, как дверь смежной комнаты отворилась, и на пороге выросла высокая фигура князя Рудницкого. Василию Семёновичу Рудницкому только недавно исполнилось пятьдесят лет, но невзгоды и горести последних дней, вызванные невольной опалой, которой он подвергся после смерти своего могучего покровителя, всё-таки надломили его сильную и крепкую натуру, и теперь он выглядел гораздо старше своих лет. Одетый в бархатный кафтан французского образца, тщательно выбритый, он и доныне ещё сохранил следы былой красоты. Только фигура его теперь потеряла уже свою былую стройность, да глаза, живые и горевшие огоньком ещё в недавнее время, словно потухли и ушли глубоко в орбиты.
– А, Василий Матвеевич! – весело приветствовал он Барятинского, протягивая ему обе руки, – поднялись-таки наконец! Ну, слава Христу! А уж мы-то сколько времени за вас боялись. Аннушка – так та просто с ума сошла. Плачет целыми днями да всё твердит: не выживет да не выживет! Уж я её и так и этак утешал – ничего не берёт. Ну да теперь пусть сама воочию убедится, что вы не умерли… – И, приотворив дверь в комнату, из которой он только что вышел, он крикнул: – Анна Васильевна! Плакса неутешная! Подь-ка сюда, погляди, какого гостя Бог дал!
Барятинский едва удержался на ногах, услышав последние слова старика Рудницкого. Кровь прихлынула горячей волной к его сердцу, которое забилось с такой силой, точно хотело прорваться сквозь грудную клетку. В глазах пошли туманные круги, в голове зашумело, и он должен был призвать на помощь всю силу воли, чтобы побороть так внезапно охватившее его волнение. Василий Матвеевич почти не ждал такого счастья. Несмотря на всю свою