тем родным, похожим на запомнившиеся с детства и дорогие ему места.
— А что вы обо всем этом думаете, поручник? — услышал он вдруг голос Высоконьского.
Радван не успел еще понять, нравится ли ему майор Высоконьский, его будущий, а точнее, настоящий начальник. Невысокого роста, худой, живой, он производил впечатление энергичного и уверенного в себе человека.
— Это хорошо, — сказал он, когда Радван представился ему, — что у нас в атташате будет человек, пользующийся доверием Верховного.
Эти слова можно было трактовать по-разному. Они могли означать: «Знаю, кто ты и зачем тебя сюда прислали» — или, если они не звучали иронически: «Пригодишься, поскольку ты оттуда».
В Татищеве они сели в одно купе, так решил майор; он пригласил также подпоручника Рашеньского. Тот выглядел настороженным, скованным, а Высоконьский, наоборот, — непринужденным, чуть ли не веселым. Радван не участвовал в их беседе, временами даже не слушал их, разница во мнениях между подпоручником и майором казалась ему видимой и заключалась, как он считал, в акцентах, а не в существе дела.
Высоконьский мягко, ненавязчиво объяснял журналисту, что, описывая визит Верховного в Россию, а он будет делать это не только в военных газетах и журналах, надо найти необходимую тональность, чтобы, не восстанавливая против себя Советы, продемонстрировать им нашу твердость, верность польским традициям и абсолютную невосприимчивость к коммунистической пропаганде. По его мнению, последние репортажи Рашеньского вряд ли могли понравиться тем, кому пришлось столько пережить в России.
Подпоручник отвечал, что он тоже многое пережил и поэтому имеет моральное право писать правду. Высоконьский улыбался, кивая.
— «Правду, правду»… Вы молоды, подпоручник, — говорил он, — а молодость подвержена настроениям. Надо писать о согласии, но умеренно.
И вдруг спросил Радвана, что тот об этом думает.
— Верховный, — сказал Радван, — говорил о честном соблюдении договора.
— Да, да, разумеется, — снова улыбнулся Высоконьский и, сощурив глаза, посмотрел на обоих офицеров, — только, видите ли, дорогие друзья, дело в доверии…
— Доверие надо создавать, — возразил Рашеньский.
— Но не поддаваться иллюзиям. Вспомните об исторической преемственности наших и их традиций, о постоянном отсутствии доверия.
Радван подумал, что Высоконьский, по-видимому, прав, хотя в тоне майора было что-то такое, что вызывало протест.
— Речь идет как раз о том, — сказал Рашеньский, — чтобы добиться перелома в умах обоих народов.
— Прекрасные слова! А разве сам Верховный в своей политике не обращается к традициям Ягеллонов? А вы как считаете, поручник Радван?
— Не знаю, не задумывался над этим…
— Неужели вы действительно считаете, что мы откажемся от роли, какую Польша должна играть в Центральной и Восточной Европе? Не противопоставим Советам сильного центра, связанного с Западом?
Рашеньский молчал. Высоконьский, словно потеряв интерес к дальнейшей беседе, закутался в шинель и закрыл глаза, а Радван вышел в коридор.
Это был странный поезд, говорящий на многих языках, но не очень-то шумный, люди разговаривали между собой осторожно, тихо. В коридоре у окна Радван увидел майора Казалета, которого знал еще по Лондону, и советского генерала. Они беседовали по- английски. Русский говорил медленно, но правильно.
— Какое впечатление, майор, произвели на вас польские части? — спрашивал он.
Казалет отвечал тихо, но его слова долетали до Радвана.
— Хорошее, — констатировал он, — хотя имеются серьезные трудности с их обмундированием и снабжением.
— Делаем, что можем.
— Да, конечно, — признал Казалет. — Поляки пригодятся вам на фронте.
— Себе — тоже, если, разумеется, будут сражаться.
— А вы сомневаетесь? — спросил Казалет.
Советский генерал отвечал осторожно:
— Складывается впечатление, что у вас есть свои планы, касающиеся их использования.
— Нет, — пробормотал Казалет. — Мы в отличие от вас не сомневаемся, что они хотят сражаться…
— Интересный разговор? — услышал вдруг Радван.
Он резко обернулся. Рядом стояла незнакомая женщина. На ней было простое темное платье-костюм, но выглядела она элегантно, даже слишком элегантно. Она наверняка нравилась мужчинам. Радван подумал, что женщина относится к числу тех, о которых говорят «интересная».
— Представьтесь, пожалуйста, — попросила она. — Хотя… к чему эти формальности, я уже знаю вашу фамилию. Я — Ева Кашельская, работаю в посольстве, занимаюсь печатью…
— Очень приятно.
— Это еще будет видно. Говорят, со мной не так-то легко ладить. К какому типу людей вы относитесь?
— Не понимаю.
— Люблю знать, с кем имею дело: с молодыми, наивными, или циничными ловкачами?
— Не знаю. А вы к какому типу принадлежите?
— Всезнающих мегер. Я являюсь здесь исключением: прекрасно чувствую себя в этой стране.
— Почему?
— Потому что везде себя хорошо чувствую. В посольстве я имею всего понемногу: и самоотверженности, и игры, и интрижек, и глупостей, и надежд… — Трудно было понять, говорит она все это серьезно или с иронией и насмешкой. — Успела привыкнуть. Меня прислали сюда из Лондона значительно раньше, чем вас, МИД был рад избавиться от меня… Ибо я, мой дорогой, являюсь заслуженной вдовой героического летчика… — Она смотрела на него внимательно, изучающе, в ее взгляде не было ни иронии, ни насмешки. — Сами хотели сюда попасть?
Радван пожал плечами:
— Не просился.
— Вы еще не знаете, куда попали… Походите хотя бы по этому поезду, — сказала она тише, — можно сформировать целый взвод агентов, окружающих Сикорского, следящих за ним…
— Меня это не интересует.
— Вы что, души не чаете в Верховном?
— Нет. Я только выполняю свои обязанности.
— К чему такая смертельная серьезность? В вашем купе едет Рашеньский, верно? Что вы думаете об этом парне?
— Ничего. Я слишком мало знаю его.
— А о Высоконьском?