зубцы, узкие просветы бойниц. Песок насыпался в пустые ложа арыков. Мертвый город вырастал из пухлой беловатой, словно пропитанной селитрой, почвы. Город без тени, с рухнувшими сводами ворот. Лица оставшихся в живых обуглились. В углах губ пузырились кровавая пена.
Ночью холод судорогой сводил их тела.
На четвереньках один из беглецов взобрался на бугор из глины, твердой, как камень. Зеленое пламя било на горизонте в небо. Росло дерево. Невероятного, невообразимого цвета, забытого, казалось, навсегда за эти дни или недели блужданий по пустыне.
Увидевший впился зубами себе в плечо, чтобы прогнать мираж. Потом он хрипло зарычал. То был Джанибек. Исполинский Нур-Саид, борец, лежал, скорчившись, у подножья бугра; глаза его уже остекленели.
А в это время люди князя Шигея уже доехали до Иртыша. Князь Ахмет-Гирей, брат хана Кучума, забавлялся ястребиной охотой.
– Добрые вести! Добрые вести! – закричали ему через реку люди Шигея. И почтительно показали знаками, что привезли письмо, которое означает радость.
Ахмет-Гирей сел в лодку с тремя слугами и переплыл реку. Но едва только он вступил на южный берег, бухарцы привязали его к хвосту коня и поскакали в степь. Мертвое тело Ахмет-Гирея нашли у Тобола, там, где впадает в него речка Турба.
Князь Сейдяк, достигший в Бухаре совершеннолетия, также прибыл с отрядом в Сибирь и остановился в Саусканском ауле, в нескольких верстах от Кашлыка. И татары, приходившие в аул, приставали к войску сына прежнего своего правителя. Но все же их было еще немного, и Сейдяк, помедлив на Иртыше, вернулся назад в Бухару: его время не пришло. Не он был 'черным псом', который одолел белого волка на песчаном острове у Тобола.
КУРЕНЬ ХАНА КУЧУМА
О, Русская земле!
Уже за шеломянем еси! 'Слово о полку Игореве”
С каменной стены Урала текли реки. Одни – на запад, на Русь, другие на восток, в Сибирь.
По их берегам стояли леса. На каменную осыпь смаху выносился козел и застывал, упираясь передними ногами, вскинув граненые рога. В урманах, сопя, роняя пену с толстой губы, тяжко схватывались лоси-самцы. Лисица тыкала остренькой мордочкой в заячий след. Припав на коротких лапах, по-змеиному изгибая гибкую спину, крался к беличьему дуплу соболь. А ночью, кроясь у вековых стволов, выходила на охоту неуклюжая росомаха. Круто пала с Уральских гор Чусовая. Водовороты пеной били о скалистые берега.
Медленно двигались против шалой воды казачьи струги.
Первые летучие нити осенней паутины сверкали на еще знойном в полдень солнце.
Суда были гружены тяжело, на быстрине и крутых поворотах они черпали волну.
Днище заскрежетало о камни. Раздались крики. Люди со струга полезли в воду. К ним бежали пособлять с соседних судов.
Поплыли. Но река приметно мельчала.
– Чусовой до Сибири не доплыть, – говорили казаки.
– А кто тебе сказал, что плыть Чусовой? Тут речка будет. Повернуть надо.
– Где же речка?
– Вона… Катится тиха, полноводна…
– Не, ребята. Атаманский струг миновал. Не та, значит, речка.
– Батька знает, куда путь взять…
– Батька… Ой ли. А Сылву забыл?
Это сказал мелколицый, шепелявый Селиверст, донской казак, мечтавший о кладах в камской земле.
Десятник прикрикнул:
– Веслом греби, языком не мели.
Ночами расстилали на берегу шкуры. Драгоценную рухлядь кидали прямо в осеннюю грязь. Все-таки разжились кой-чем за два года на Каме, все и волокли с собой в будущее свое сибирское царство.
Только у Баглая опять не было ничего – что было, спустил по пустякам, кидая кости для игры в зернь на серой чусовской гальке, как некогда на высоком майдане у Дона.
Но Баглай не унывал. Срезав ножом еловые лапы, он настилал их для ночлега.
– Вот он мой зверь. Вишь, шкурка чиста, мягка.
И укладывался, приминая хвою тяжестью своего огромного тела.
– А зубов не скаль. Мое от меня не уйдет.
Костры горели дымно. Но когда, охватив подкинутые пол дерева, вскидывалось пламя, прибегал от сотника десятник.
– Не свети на всю околицу. Не у Машки под окошком. Растрезвонить захотели: мы, таковские, идем, встречайте?