– Слушайте, люди добрые! – прокричал он. – Волки обожрались человечиной. Ратуйте, души христианские! Паша Касимка идет с янычарами, полста тысяч крымцев за ним. Струги плывут с Азова, в них окованы гребцы христианские. Народ посек, города пожег, казаки в степи бежали. Ратуйте, люди добрые!

Не было тут человека, который не слышал бы уже о турецкой беде. Сотни казаков, подавшихся сюда из низовых станиц и со степей, произносили о ней вести. Недаром сбился народ в эту станицу-городок, где был крепче вал и больше мазаных хат кругом просторного майдана.

Толстый казак сказал:

– А вот ратую, толечко кость еще кинуть…

Он был в шелку, в атласе, в побрякушках – шитые золотом сапоги, узорный кушак, женское ожерелье на шее. И во всем своем пестром убранстве он так и сидел прямо на рыбьей чешуе и всяком мусоре, какого было вдоволь у края майдана.

Но было новое в выкриках приезжего и в страшно посеченном его лице, и уже собирался народ вокруг лихого вестника, поднимали головы те, кто плел сети; щелкнуло надвижное оконце в одной хатенке и через щелку глянула закутанная женщина: лезгинка, она не открывала лица.

– Близко Касимка, – рассказывал вестник. – Близко. Где мелко на реке, пушки берегом на людях волочит. Водой и степью идет беда. От веку, как Дон стоит, не бывало такого: на станицу катит. И канаву с Дона на Волгу рыть зачал: должно, в Астрахань плыть вздумал!

Опять раскатились кости, и толстый казак, крякнув стал снимать золотом шитый сапог. Без особого недовольства он кинул его сидевшему рядом полуголому человеку.

– Этак ты меня, друг, из кафтана вытряхнешь. А на что тебе кафтан, когда паша, гляди, Дон вспять поворотит, а то и солнышко под полу спрячет? А что ж вы, храброе воинство понизовое, пашу за рукав не придержали?

Тут впервые приезжий обернулся на бабий голос.

– Перешиби силищу! Мы-то бились, да напоследках меня сюда заслали – чи не приведу ли тебя, сокола.

– Вот то добро. Я в ладье один, слышь, через бом плыл. В Азове, ты слушай! Чепи в пять рядков поперек реки, а с боков из бахил бахают. Ого, братику! Он пульнет, а я под чепь…

Но гул и гомон голосов перебил его, и вестник отворотился от него, вытер пот со лба.

– А еще что скажу, то одному Чернявому, – добавил он негромко, устало. – Хлебушка, казаки, кто подаст?

– Эге, хлебушка! Вот и ждем: привезут.

– А чего же не везут?

– А бес его знай! Может, гневятся.

– На Русии боярство дюже гневливое.

– Атаманы, может, самому не потрафили.

– Самому-то?

– Руки, видишь, до всего дотянуть захотел.

– Небывалое дело!

И пропищало с земли:

– Ты по пылу, по шану[3] на шляху погадай. А то нам далеко, отсюда не видать. И горы нет, чтобы взойти да прямо в Москву глянуть: место у нас ровное, степь кругом.

И толстый казак в одном сапоге стал подниматься, стаскивая шапку с кистью, и, когда поднялся, своей огромной круглой головой, которой сближенные глаза придавали диковинно- птичье выражение, пришелся почти вровень с всадником. Подал ему шапку:

– К башке приторочь – в чурек спекешься!..

Всадник поглядел на шапку и на хозяина ее и только сплюнул, – бывает же на белом свете этакое диво!..

Мальчики пробирались прямиком, через камышовые плетни, ограждавшие курени домовитых казаков. Ощущение голода, который нельзя было насытить рыбой и съедобными корнями, – особенного голода-тоски по хлебу, по раскатанной твердой, с пыльно-мучным запахом лепешке, по крошеву в воде, по хрустящей на зубах корке, – не покидало парней. Дважды взошло солнце с тех пор, как у Гаврюхи во рту побывал землисто-черный, свалявшийся, как седельная кожа, кусок, который отломила мать от лепешки, сберегавшейся в золе. Но подводная охота, о которой напоминал сом, перекинутый через плечо и потряхивающий головой и хвостом при ходьбе, свежесть глубокой воды, оставившая сладкий холодок между лопатками, и теперь ожидание того нового, небывалого, что (Гаврюха уверен был) сделает нынешний день непохожим на все прежние дни его жизни, – наполняли его ликованием.

В куренях было людно, говор, ржание, звяканье оружия раздавались оттуда. Курился кизячный дым, женщины хлопотали в хатах с растворенными дверями и возле очагов, из грубых камней сложенных посередь дворов. Невольники-ясыри охаживали запаленных лошадей.

Всю станицу знал Гаврюха, как свою ладонь, каждый куст татарника рос, знакомый ему. Но вот этих двоих он не знал. Они сидели в исподнем, с непокрытыми головами среди подсолнухов, неподалеку от пчелиных колод. Лица у обоих были иссечены глубокими,

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату