– Волховский, что ли. Князь Семен Волховский…
Косматый старик сказал:
– Из новеньких. Древних и не слыхивали таких.
– Эге. Волхов-река в Новегороде, – запищал птичьеглазый исполин. – Оттель, значит. Князь из Новагорода. А князей-то там не жаловали.
И, убеждая, таинственно нагнулся к соседу:
– Ты мне верь. Я сам боярский сын, не знал?
– О! Бурнашка? – захохотал сосед.
– То для вас – Бурнашка. Имя сокрыл свое. А я Ерофей. Ерофей Ерш, Ершов. А вы: Бурнашка Баглай!
И задние захохотали, в то время как все громче гудело в передних рядах.
Посланец перевел глаза на Козу: огромный, рыхлый, с бритой головой. Для атаманов привезено цветное платье, да неизвестно, налезет ли оно на такого.
Коза юлил. Он заговаривал неторопливо, долгий опыт подсказывал ему, что, живя не спеша, выигрываешь время, а это во всех случаях бесспорный выигрыш. Коза пошучивал, крутил ус.
Он был немолод, жизнь не прошла даром; ему хотелось в спокойствии и достатке, в чистом курене, у тихой воды беречь атаманскую булаву. От Москвы идут службы и выслуги. Не холопьи службы, а вольные казачьи, с почетом, с торговлишкой при случае, и тоже с добрыми дарами – он ведь догадался об укладке с цветным платьем, что стояла на боярской каторге.
Но не следовало прямо об этом. Слишком голодными глазами смотрит голытьба в кругу – не у всех просторные курени, табуны да учуги, и вовсе не для них привезена укладка.Он говорил, а гул и гомон росли в толпе. Ловок гость! Всю реку подмять удумал. Коготки-то железные… Не все родились на Дону, многие вдоволь хлебнули смердовой доли. И где ж царево жалованье? Ведь не посланцу оно дано, а войску. Что же хоронит он хлебушко в своих плавучих гробах? А Коза, атаман, – почему не выложит он все мальцу прямиком?
Кто-то заливисто свистнул. Передние подались вперед, круг глухо сжался, стало слышно дыхание людей.
– Зубов не заговаривай. Режь, что мыслишь: на то тебя атаманом становили.
– Шапку, князь, с головы перед казачеством. Товариство, разгружай будары!..
Князь нахмурил тонкие брови и вдруг шагнул вперед:
– Вы что: мне обиду чините? Не мне: великому государю! Вот он я. А ну, хватай! Руси не схватишь: то попомните.
И помолчал, глядя в лицо передним. Потом, как о деле решенном:
– А про заводчиков: выдавать ли их или своим судом осудите – думайте. Не знал, конечно, упрямо-бесстрашный посланец, что он зажигает лучину на той площади, где и до него – особенно с тех пор, как загуляло словцо 'измена' – все было как порох, ждущий искры.
Между молотом и наковальней почувствовала себя бездомовная, сбредшаяся сюда из низовых городков и из степи, буйная толпа, но не покорную робость, а ярость родило в ней отчаяние. Не от крика, а от бешеного рева шатнулся теперь весь круг, и уже страшное, бесповоротное 'сарынь, веселись' голытьбы вплелось в рев, и десятки глоток готовы были подхватить это, – как, расталкивая, распихивая сгрудившихся, вырвался в тесное пространство внутри круга казак в сером зипуне.
Все узнали его, и, видимо, многие как-то по-особому знали его, хотя был он невзрачен, недомовит, в станице появился недавно, неведомо откуда, и живал в ней мало, исчезая неведомо по каким делам, а то, что живал, держался в особицу, вовсе один, не касаясь будто ни разбойного своеволия гулевых, ни казацкой старшины.
И было так внезапно, как снег на голову, и самое появление его, и выход в круг, – да еще как раз в момент, когда вот-вот – и все бы смела бушующая буря, – что утих рев и опало напряжение, найдя временный выход в любопытстве, сразу разбуженном у подвижной, не знающей сдержек степной вольницы. И только пчелиное жужжание круга показывало, что пламя не потухло, а просто на несколько мгновений приглушено.
Чернявый казак в кругу кинул шапку оземь, ударил в ноги казачеству, поклонился атаману и посланцу.
– Бобыль!
– Вековуш! Блестя глазами и белыми зубами в бороде, казак в кругу сказал:
– Дело тут на крик пошло. Ты, господин, молод, ломишь, а не гнешь; казачество соломиной не переломится.
И весело, не замечая хмурого лица князя:
– Да не дивись, что хлопцы, не обедавши, шумят. У нас на Дону сытно привыкли жить, не взыщи. Так уж дозволь, атаман, покормимся хлебушком и варевом. Без пирога какая беседа!
И тотчас, словно по этим словам, распахнулись ворота куреня неподалеку на улице. То был курень Якова Михайлова. За воротами на дворе были видны лари, обсыпанные белой мучной пылью. И еще больше ахнули в толпе, когда вышел за ворота человек со страшно посеченным лицом, вестник, и отчаянно, как утром на майдане, выкрикнул:
– Заходи, казачки, давай торбы и чувалы, Яков – казак богатый, избытка не жалеет!