– Вона дорожка, никем не хоженная!
Потом припомнил – Дороша. Дорош наложил пошлины и дани за снасть свою и припас. В Дорошеву службу пошли; где же кабалы его?
И тихо, будто про себя:
– Горько ноне? А что ж? Полынь на языке, желчь в сердце. Да не мимо молвится: ум бархатный. Кто казаки? 'В нуждах непокоримые, к смерти бесстрашные'. Горькое привыкать ли хлебать? Выхлебаем хлебово, таган переворотим и по донцу поколотим. Выдюжим. Бог свят, выдюжим!
Он улыбался. Он говорил о камских непочатых землях, о соболиных краях, о стране, где Белая вода. Не в неволю к Строгановым путь лежит, а на такую волю, какой уж никто не порушит.
И выговорил слово. Неслыханное.
– Казацкое царство.
И замолк.
Как пчелиное жужжание – в толпе. Кольцо вышел и кинул под ноги Ермаку шапку с лохматой головы.
– Пропаду, бурмакан аркан, что за песню, что за слово… А поеду с тобой!
Подбежал Брязга, вытащил, потряс саблю, закричал хрипло:
– Мечи, что ль, ребята, не отточены? 'Дунай' давай! Выдюжим! Лезовый кладенец, женка казачья…
Медленно поднялся бурлак в онучах и, поддергивая штаны, сказал:
– Нам что Кама, что Волга… – стариковали, значит, мы… старики те… дело-то привычное – потягнем… Спина, спаси господи, зажила, крепка-то спина, мать пресвятая богородица!
Пан не спешил, поглядывал, послушивал и трудную эту речь, и ребячьи выкрики кидавших шапки удальцов-атаманов, которых разобрало, взяло за живое, и пчелиный зум переменчивой, уже преданно покоренной толпы (а что нового узнала, чего не ведала полчаса, час назад? Соловьиное слово! Слово – и власть…). Поскреб в затылке, хитрая ухмылка скользнула в усы.
– Хлопцы, та и до дому можно. Только что ж вертаться, не пополудничав? С полдороги, да и коней назад? Эге ж, хлопцы, кажу! Як уж пойихали, так аж пид самисеньку пику.
Повел бровью:
– Коней-то расседлайте, кто заседлал.
Тогда Рваная Ноздря прошел к Ермаку.
– Я не скажу так красно, как ты. А ты погляди на меня. Хорош парень? Ты не нюхал каленого железа. А я в гроб с собой тот запах понесу. Не забуду, как клещи рвут тело… Куда ведешь? Русь подымается, холопство избывая. Вотчины палят. Бояре по дорогам проехать страшатся. Мужицкой недоле – вот он конец. Царство сулишь – не прельстишь. То мужицкое ли царство твое? Тута станем. Разметем полки воеводины. Все крестьянство будет к нам!..
Ермак не перебил его, только поднял глаза.
– А ты струпья мои считал?
Ответил Ермаку тихий Степанко Попов:
– Не пойдем, слышишь? Мужики не пойдут. В лесу утаимся. В пески зароемся. Нет – в омут головой.
Ермак двинулся из круга. Был радостен. С ним атаманы и есаулы. Но, будто вспомнив что-то, остановился и хмурым взглядом перебрал уже зашевелившуюся толпу. Тот жесткий взгляд нашел двоих: Бакаку и есаула Федора Чугуя, который требовал дувана.
Зеркальца, коробочки с румянами, бусы, обручи, подвески, сапожки, бисер, летники, шубки, – все она упихивала, уминала в укладки с расписными крышками. На полу солома, наспех увязанный узел с торчащим рукавом – горница походила на разоренное гнездо хлопотливой птицы.
– Улетаешь, Клавдя?
Клава порхнула мимо, дохнула в лицо Гавриле, засмеялась, принялась горой накидывать подушки, для чего-то взбивая их.
– Далече, не увидимся! – пропела она.
– К старикам на Суру?
Она взялась пальцами за края занавески и поклонилась.
– И то к старикам. Угадал, скажи! Строгановыми зовут, слышал?
– О! Значит, берет? Берет, Клава?
Тряхнула головой так, что раскрутилась и упала между круглых лопаток коса.
– Ты берешь! Ай не схочешь?
– Трубачам, ягодка, одна баба – труба. – И засветился улыбкой. – Значит… Эх, дурак, прощаться пришел!