Да ты сам не с голыми ли руками родился? Знала бы я прежде, что черт в тебе, сроду бы в зятья в дом не взяла.
Может, выгонишь? — нахально улыбался Григорий.
Доймешь — и выгоню, — убежденно отвечала Аксенчиха. — Тоже пойми: не в своем дому живешь.
В женином.
Не в женином, а в тещином. — И, сообразив, что простой перебранкой верх пе возьмешь, Аксенчиха переходила в решительное наступление: — Что ты рот раззявил? Иди готовь телегу ехать в поле. Седелку починил? Опять, поди, потник отваливается? Говорила: притачай ременчиком, — так нет, ковырнул шилом раз-другой, прихватил дратвой за уголок — ив сторону… Иди, иди, налаживай! Собьет конь спину — я тебе всю душу выморю… А ты что ягодню свою на скамье распустила? — расправившись с Григорием, набрасывалась она на Дуньчу. — Ишь расселась, расплылась, как лепеха коровья на пастбище… Белье сушить развесила? Нет? Языком протрепала? А квас в бочонок перелила? Тоя^е нет? А ребенка вымыла? Лизка вымыла? Ишь ты! Лизка вымыла, а у тебя руки не дошли?.. Беги за квасом в погреб…
Оставшись вдвоем с Аксенчихой, Лиза ей говорила:
Уйду я лучше от греха, бабушка. Что вам из-за меня раздориться?
Но! Вот етДе Дураков слушать! Я им в уши-то на-зужу — умней будут.
Несколько дней в семье чувствовалось согласие; Дунь-ча, подобрев, поведывала Лизе свои маленькие тайны, а Григорий даже пытался с ней заигрывать. А там опять: одно ласковое слово Аксенчихи — и сызнова начиналась перебранка.
Попался уже варнак один, судят его, — кричал Григорий, — а мало их ходит еще? Спроси: где у нее Порфирий? Не знает. А может, знает она?
Что ты мелешь, дурила! — грозила ему кулаком Аксенчиха. — Ты подумал бы. Как язык у тебя не распухнет?
Вот суд послушаем, может один варнак наведет и на другого.
А суд был уже назначен, и весь город с нетерпением ждал этого дня.
Варначье, в представлении шиверцев, было чем-то безликим. Встретит шиверец на тракту варнака, в рубцах, в шрамах, клейменного, с ручищами — во! — как коренья еловые! — помянет бога или черта — первое, что на ум придет, ожжет бичом лошаденку и ускачет в радости, что не погнался за ним варнак. И тени злобы нет на душегуба, наоборот, благодарность за жизнь оставленную чувствует.
А вот Павел Бурмакин — дело другое. Это не бродяга непомнящий — Павла полгорода знало. Не было на средних плесах Уды лоцмана лучше Бурмакина, а слава-то — она всегда широко разносится. Другой и в глаза не видел Бурмакина, а спроси про него — без конца станет рассказывать. И теперь этот Павел, любимец шиверский, вдруг оказался разбойником. Варнаком! И за то, что променял он честный труд на подлый нож убийцы, пойдет на каторгу. Всяк, кто прежде уважал Павла, теперь на него злобился.
Суд над Бурмакиным закончился быстро.
Председательствующий сидел, поглядывая в окно; на улице сыпался первый снежок; заседатели шептались. Допрос почти целиком вел прокурор, молодой, чрезвычайно стремительный человек. Он обвинял по делу об убийстве впервые — на этом он строил карьеру — и, не жалея красок, не разбираясь в выражениях, нападал на Бурмакина.
Павел отвечал на вопросы односложно, как бы нехотя. Холодный, сосредоточенный, он не сводил глаз с прокурора, иногда усмехаясь по-своему, по-бурмакински, уголками рта.
Он скупо, но точно и последовательно рассказал обо всем, что случилось на Чуне. Но прокурор всячески пытался осложнить дело и доказать, что было убийство, совершено оно в корыстных целях и даже больше того — с целью уничтожить человека, ненавистного ему, Павлу Бурмакину, и ненавистного только потому, что трактирщик Суровцев был богаче Бурмакина.
Прокурор сыпал перекрестными вопросами, по нескольку раз повторял одно и то же, видимо рассчитывая запутать Павла и получить нужный ответ.
Когда еще грузились здесь товары Суровцева, вы, насмехаясь, говорили, что соболей и белок потом Суровцеву и в двух лодках не увезти?
Да, прямо ему говорил.
А что через год станет он богаче самого господина Василева — говорили?
Да.
И говорили, что раздуется он от богатства, как пузырь, а потом лопнет?
Тоже говорил. Только не от богатства, а от жадности.
Это значения не имеет. Свидетельские показания совпадают. Важно то, что вам не давали покоя деньги, которыми владел Суровцев, и вы, хладнокровный убийца, наметили его себе в жертву еще здесь. Вы не любили Суровцева?
За что его было любить?
Прокурор, раздраженный спокойствием Павла, так часто стал называть его убийцей, что председательствующий остановил прокурора и заметил:
Следует говорить: подсудимый.
Непонятным было упрямство Павла в одном: он наотрез отказался объяснить, почему решил переехать в город из Неванки, хотя прежде и рассказывал людям, что копит для этого деньги.
Значит, вам нужны были для этого деньги? — спрашивал его прокурор.
Сразу говорил, что нужны.
Много денег?
Сколько скопил бы.
А много денег не помешало бы? Павел молча пожал плечами.
Значит, был прямой расчет — забрать себе все товары Суровцева, ударить его камнем в голову на ночевке и труп бросить в реку?
Не душегуб я, мне заработанных денег хватит.
Но факты ведь установлены. Лодки с товарами нет, а Суровцев найден с пробитой головой. И все это случилось, когда при вас не было третьего человека.
Павел молчал.
Какое участие в этом деле принимал Мезенцев?
Его вы не впутывайте. Он ни при чем.
Чем вы это докажете?
Чем я докажу, что и вы ни при чем? — усмехнулся Павел. — Нечем.
Прокурор сделал жест в сторону председательствующего. Тот встряхнул колокольчик и предупредил Бур-макина:
Указываю на ваше непочтение к суду. — И прокурору: — Прошу вас, продолжайте.
Где был Мезенцев?
Уходил на табор, к последней нашей ночевке.
Зачем?
Искать мой кошелек с деньгами; выронил я.
Почему же вы послали Мезенцева, а не вернулись
сами?
— Не мог. Нога болела. Он сам попросился.
Так это, подсудимый Мезенцев? — обратился прокурор к Ване, сидевшему на скамье неподалеку от Павла.
Было так, — вставая, тихо ответил Ваня.
А нашли вы кошелек?