войне». Но ввиду своего недоверия к искренности сербов он предлагает Австрии «заручиться залогом в виде захвата Белграда» или иного временного занятия какой-нибудь части сербской территории, «подобно тому, как мы (Германия) оставили войска во Франции до выплаты миллиардов». На таких основаниях, писал император, он был бы готов предложить Австрии своё мирное посредничество.
Было ли это настроение глубоко и прочно, я не знаю. Можно в этом усомниться. У людей впечатлительных и поверхностных, как Вильгельм II, настроения нередко переживают тот момент, под влиянием которого они зарождаются. По крайней мере мы больше ничего не слыхали о каких-либо серьезных попытках кайзера употребить своё личное влияние в Австрии на пользу мира. Те старания, о которых он упоминал в своих телеграммах к Государю, были лишены всякого значения, и на них надо смотреть просто как на риторический прием. Иначе он, вероятно, не называл бы «бессмыслицей» [XXVII] мысль, выражавшуюся Государем о передаче австро-сербского спора в Гаагский международный суд.
Во всяком случае, эти мимолетные вспышки добрых чувств не нашли поддержки у руководителей германской внешней политики. Таким образом, главной заботой Бетмана-Гольвега в критические июльские дни являлось, как это видно из его переписки с Чиршким, не сохранение мира, а скорее представление событий в таком виде, чтобы Германия казалась вынужденной к войне. После необыкновенной поспешности, с которой подготовлялось в Вене нападение на Сербию, после того, что разрыв дипломатических сношений произошел ровно через сорок восемь часов по передаче ультиматума, что затем через три дня последовало объявление войны, а вслед за ним, ещё через сутки, — и бомбардирование Белграда, с видимой целью отрезать себе все пути отступления, можно было предположить, что военные приготовления Дунайской монархии были вполне закончены и что она не могла дождаться минуты вторгнуться во вражеские пределы. Между тем в Берлине неожиданно узнали, что Австро-Венгрия может начать активные действия только через две недели, т. е. не ранее 12 августа. Такое непредвиденное запоздание поставило, как мы узнаем из письма канцлера Бетмана-Гольвега от 28 июля к германскому послу в Вене, Германию в крайне затруднительное положение, в котором было бы нетрудно найти элемент комизма, если бы общее положение не было бы так глубоко трагично. Канцлер горько жалуется Чиршкому на это промедление, говоря, что германское правительство рискует сделаться в этот долгий промежуток времени со стороны других держав предметом настойчивых предложений посредничества или международной конференции. В случае же, если бы Германия продолжала соблюдать своё отрицательное отношение к подобным предложениям, тяжкий упрёк в возбуждении мировой войны пал бы на неё даже со стороны её собственного общественного мнения. В таких условиях нельзя было вести победоносную войну на трёх фронтах. «Поэтому, — прибавляет канцлер, — надо — и это является для нас повелительным долгом, — чтобы ответственность за участие в борьбе государств, не заинтересованных непосредственно в споре, пала, во всяком случае (unter alien Umstflnden), на Россию».
В конце письма канцлер поручает послу настоять на том, чтобы Берхтольд повторял русскому правительству уверения в нежелании Австро-Венгрии посягнуть на сербскую территорию, не создавая вместе с тем впечатления, что Германия имела желание остановить Австро-Венгрию. Все дело должно было свестись к тому, чтобы найти способ осуществить цель венской политики подрезать жизненный нерв велико-сербской пропаганды без того, чтобы разразилась война, и в случае, если бы она оказалась неизбежной, изыскать для её ведения возможно благоприятные условия [XXVIII].
Как охарактеризовать подобные инструкции? Прежде всего они являлись ярким отражением всей политики Бетмана-Гольвега, неопределенной и шаткой, не основанной на стремлении к ясно опознанной цели и не опирающейся на точном знании политического положения Европы. Можно, говоря об этой политике, пойти дальше и сказать, что едва ли был когда-нибудь государственный человек, на долю которого выпало управление внешними сношениями великой империи в пору тяжелых международных осложнений, который обнаружил бы такую неспособность правильной оценки не только положения данной минуты, но и международных отношений, созданных событиями последнего 50-летия европейской истории. Искать разгадку его бесчисленных ошибок в прирожденной воинственности или болезненно-повышенном национальном самосознании, какое мы видим у многих германских государственных и общественных деятелей и даже у ученых, совершенно невозможно. Бетман-Гольвег был человек по природе миролюбивый и даже свободный от шовинизма и тщеславия. Он не искал предлогов к войне и, вероятно, даже не желал её, но когда безумием его союзников он был поставлен к ней лицом к лицу, он не сделал не только ничего, чтобы спугнуть её грозный призрак, но как безвольное существо покорно пошёл по пути, на который его поставили эти союзники, неясно отдавая себе отчёт, куда его ведут, но вместе с тем тая надежду извлечь пользу из чужого греха, ответственность за который он, однако, боялся взять на себя, а старался всеми силами свалить на другого.
Корень ошибок германских государственных людей заключался в том, что мечтая достичь необъятных целей, поставленных германскому народу создателями «мировой политики», они забыли мудрое правило Бисмарка не искать недостижимого. Им представлялось, что такая задача, как создание пресловутой «Mitteleuropa», т. е. установление германского владычества над континентом Европы, а тем более создание фантастической империи, простиравшейся от берегов Рейна до устьев Тигра и Евфрата, которое я в одной из моих думских речей назвал Берлинским халифатом, была достижима теми средствами, которыми располагала Германия и её умиравшая от беспощадного внутреннего недуга союзница. Иными словами, в Берлине было утрачено чувство соотношения между целью и средствами. Ни Вильгельму II, ни его канцлеру не приходило в голову, несмотря на манию преследования, которой они страдали и которая выражалась в том, что они верили в какую-то политику вражеского окружения, жертвой которой должна была стать Германия, что опасение попыток со стороны Германии осуществления этой мировой политики возникало у держав Тройственного согласия и многих иных при всяком международном осложнении, в котором были замешаны интересы Германии или Австро-Венгрии, каковых, как известно, в XX веке было несколько. Трудно найти ответ на вопрос, каким образом Германия могла допустить мысль, что угрожающая существованию и независимости нескольких европейских государств политическая программа, открыто провозглашаемая в течение долгих лет германской печатью и многими лицами, близко стоявшими к правительству, и находящая нередко сочувственный отголосок в официальных заявлениях не только правительства, но и самого императора, в конце концов не приведет к тому, что коалиции, которых Бисмарк так боялся для молодой Германии, возникнут сами собой и сделают осуществление германского политического идеала невозможным. При таком легко объяснимом настроении своих противников Германии было достаточно одного неосторожного слова или жеста, чтобы укрепить их в убеждении, что она считала любое из вышеозначенных международных осложнений удобным для приведения в исполнение своей программы мирового владычества. Поведение берлинского кабинета при возникновении австро-сербского столкновения было именно таково, что давало обильную пищу опасениям и подозрениям держав Тройственного согласия. Если, как уверяют нас главные действующие лица трагедии 1914 года, они не желали войны, то хочется спросить их, как бы поступили они, если бы они её желали.
Говоря о примирительных предложениях императорского правительства и министра иностранных дел Великобритании, я упомянул о том, что две мои попытки, так же как и попытка, сделанная сэром Эд. Греем, не увенчались успехом. 28 июля император Вильгельм вернулся из своего обычного морского путешествия в норвежских фьордах. Государь, узнав об этом, обратился к нему с телеграммой, в которой он выразил кайзеру просьбу оказать ему своё содействие в тягостную минуту объявления Австро-Венгрией «подлой» (ignoble) войны слабому соседу. Негодование в России, вполне разделяемое Государем, было огромное, и он предвидел минуту, когда под давлением общественного мнения ему придётся прибегнуть к мерам, могущим привести к войне. Государь просил Вильгельма II именем их старой дружбы сделать все от него зависевшее, чтобы избежать бедствий европейской войны, помешав его союзникам зайти слишком далеко.