опасность.
День 30 июля не только не внес никакого прояснения в общее чрезвычайно запутанное положение, но значительно его ещё ухудшил. Все переговоры, которые австрийское и германское правительства вели одновременно с дружественными нам кабинетами и о которых мы были постоянно осведомлены ими, увеличивали ещё мою тревогу. Поставив себе задачей представить здесь краткий очерк событий, в которых я принимал личное участие и которые могут способствовать правильному пониманию образа действий императорского правительства в эти мрачные дни, я принял за правило упоминать не иначе, как вскользь, даже о тех фактах, которые, из посторонних источников, подкрепляли и оправдывали тогдашние взгляды и образ действия русской дипломатии. Поэтому я ограничусь тем, что скажу, что укрепившееся в нас к 30 июля убеждение о неизбежности европейской войны вследствие занятого центральными империями положения разделялось не только в Париже и Лондоне, но и в Риме. Несмотря на господствовавшее везде миролюбие, всеми правительствами сознавалась необходимость так или иначе готовиться к надвигавшимся на Европу грозным событиям. При этом как мы, так и друзья наши были проникнуты одинаковым намерением не прерывать, пока была на то какая-либо возможность, дипломатических переговоров, прекращение которых привело бы к войне немедленно.
Несмотря на крайне трудное положение, в которое нас ставило упорство венского кабинета, отвергавшего поочередно все мои примирительные предложения, я тем не менее, с полного одобрения Государя, продолжал мои попытки договориться до возможности установить с центральными державами какую-нибудь общую точку зрения. Об этом я поставил в известность французского и английского послов, с которыми у меня наладилось доверчивое сотрудничество ввиду общности преследуемых нами мирных целей, сказав им, что «я буду продолжать переговоры до последней минуты» [XXXV].
Того же 30 июля у меня снова было свидание с германским послом, в течение которого он обратился ко мне с вопросом, не могли ли бы мы удовольствоваться обещанием Австро-Венгрии не посягать на территориальную неприкосновенность Сербии, и просил указать, на каких условиях мы согласились бы приостановить наши военные приготовления. Я тут же написал на листке бумаги и передал ему следующее заявление: «Если Австрия, признав, что австро-сербский вопрос принял характер вопроса европейского, изъявит готовность удалить из своего ультиматума пункты, посягающее на суверенные права Сербии, Россия обяжется прекратить свои военные приготовления» [XXXVI].
Едва ли было возможно великой державе дать большее доказательство своего миролюбия, чем то, которое заключалось в предложенной мной графу Пурталесу формуле. Россия соглашалась приостановить свои военные приготовления в ответ на один отказ Австро-Венгрии от посягательства на государственную независимость Сербии, не предъявляя ей со своей стороны требования о немедленном прекращении начатых ею военных действий и демобилизации на русской границе. Это предложение было, с моей стороны, превышением власти, так как я не имел полномочий идти так далеко в моих переговорах с центральными державами. Я мог взять на себя ответственность за него только потому, что знал, что в глазах Государя единственным пределом уступчивости и примирительности служили честь и жизненные интересы России и что совет министров был настроен не менее примирительно, чем император Николай II.
Через несколько часов после вручения означенной формулы германскому послу я получил от нашего посла в Берлине С. Н. Свербеева телеграмму, в которой он сообщал мне, что передал статс-секретарю по иностранным делам моё предложение, сообщенное одновременно и Пурталесом, и что г-н фон Яго объявил ему, что он считает наше предложение неприемлемым для Австрии [XXXVII]. Между берлинским и венским кабинетами установилось, очевидно, такое полное единодушие, что один мог говорить за другого. С каждым часом последние наши надежды на сохранение мира улетучивались, и необходимость принятия мер самозащиты становилась все настоятельнее.
Этот же день принёс мне другую весть из Берлина. Свербеев телеграфировал мне, что декрет о мобилизации германской армии был подписан. Не теряя ни минуты, я сообщил это известие военному министру и начальнику генерального штаба. Я должен признаться, что после моих разговоров с германским послом оно меня не удивило. Около полудня 30 июля в Берлине появился отдельный выпуск германского официоза «Lokal Anzeiger», в котором сообщалось о мобилизации германских армий и флота. Телеграмма Свербеева с этим известием была отправлена незашифрованной в Петроград через несколько минут после появления означенного листка и получена мной часа два спустя. Вскоре после отправления своей телеграммы Свербеев был вызван к телефону и услышал от фон Яго опровержение известия о германской мобилизации. Это сообщение он передал мне также по телеграфу без всякого замедления. Тем не менее на этот раз его телеграмма попала в мои руки со значительным запозданием. История появления известия о германской мобилизации до сих пор не вполне выяснена. Несомненно одно: оно появилось на другой день после заседания в Потсдаме Коронного совета и так или иначе с ним связано. Никто, конечно, не удивится, что к этому известию в России отнеслись весьма серьезно и что декрету о мобилизации армии больше поверили, чем его опровержению. Германские источники относятся к ней различно. Официальные или сочувствующие правительству издания не придают ему никакого значения, оппозиционные же считают его соответствующим истине. Во всяком случае само германское правительство допускает, что оно не осталось без влияния на решение России в вопросе об объявлении всеобщей мобилизации 31 июля. Так, Бетман-Гольвег писал Лихновскому, что он думает, что русскую мобилизацию можно объяснить ложными слухами, хотя и тотчас опровергнутыми, о германской мобилизации, которые ходили 30-го по городу и которые могли быть переданы в Петроград [XXXVIII].
Это были не слухи, а определенное сообщение отдельного выпуска официозного органа.
У этой истории есть ещё и другая сторона, в одинаковой мере не раскрытая. Это — причина непонятного запоздания второй телеграммы Свербеева, которой он, со слов фон Яго, опровергал первую. Ближайшее объяснение этого странного факта, само собой напрашивающееся, то, что замедление передачи этой второй телеграммы было умышленное. Доказательств этому, разумеется, нет и быть не может, но мнения многих лиц, обративших в печати своё внимание на это обстоятельство, сходятся на том, что запоздание телеграммы русского посла было не случайное и произошло по распоряжению германского правительства, имевшего в виду этой мерой ускорить объявление русской мобилизации под первым впечатлением сообщения «Lokal Anzeiger», затем опровергнутого, и таким образом выставить русское правительство в глазах всей Европы и особенно германского общественного мнения виновником войны. Я не имею неопровержимых данных утверждать, что это было так, но ввиду упомянутой выше заботы германского правительства о том, чтобы по соображениям внутренней политики сложить всю вину за возникновение европейского пожара на Россию, означенное толкование заслуживает быть принятым во внимание.
Как бы то ни было, было ли сообщение «Lokal Anzeiger» маневром германского правительства или результатом нескромности какого-нибудь лица, узнавшего о подготовляемой или уже начатой тогда германской мобилизации, в Петрограде в связи с приходившими с границы известиями объявлению Берлинской официозной газеты было придано именно то значение, о котором упоминает германский государственный канцлер в вышеприведенной своей телеграмме к германскому послу в Лондоне.
Около двух часов дня 30 июля начальник генерального штаба генерал Янушкевич телефонировал мне, что ему необходимо было переговорить со мной о последних сведениях, полученных в штабе, что у него в кабинете в эту минуту находился военный министр и что они оба просят меня зайти к ним. Идя в здание главного штаба, где жил Янушкевич и которое находится в пяти минутах ходьбы от