В день казанской истории у меня не было свидания с сыном, и я вышла пройтись. На Невском, у Литейного, была масса бегущего в сторону Адмиралтейства народа. Я спросила у городового, в чем дело?
– Студенты у Казанского бунтуют, – спокойно ответил он.
Я тотчас подумала о младшем сыне – студенте и, взяв извозчика, поторопилась на Петербургскую сторону, где он жил с женой и крошечным ребенком. По Невскому езды не было, но по боковым улицам было спокойно, и только через сквозные улицы к Невскому можно было видеть, что там собираются толпы народа.
Я не застала ни сына, ни невестки и, взяв маленькую внучку на руки, с тоской стала ждать их возвращения. Часы проходили, беспокойство мое росло. Я постоянно высылала няню на улицу узнавать, что слышно, и всякий раз, как она возвращалась, она приносила все худшие и худшие вести:
– Студенты пошли к Аничкову. Бьют их – страсть! Много лошадьми потоптано! Говорят, мертвых провезли.
Я сильно волновалась. Наконец, часов в шесть, мои вернулись. Но, боже мой, в каком виде: у невестки распухла рука и было порвано пальто; сын получил удар в голову! Они бросились защищать курсистку и, конечно, попали под нагайки казаков. С негодованием передавали они подробности возмутительных истязаний безоружной молодежи полицией и казаками.
Мало-помалу в квартиру сына стали приходить товарищи, почти все более или менее потерпевшие. Факты за фактами сыпались из их уст, глаза горели, губы дрожали, и не надо было быть пророком, чтоб, слушая их пылкие, враждебные правительству речи, не предсказать, что сегодняшнее событие – узел многих грядущих.
Наконец старшего сына моего выпустили. Уезжая с ним из Петербурга, я тревожно прощалась с младшим – уж очень он горячо относился к текущим событиям. «Быть беде», – подумала я, прощаясь с ним. И я не обманулась. Не успела я вернуться домой с старшим сыном и прожить не более недели, как получила письмо от невестки, в котором та извещала меня, что младший сын также арестован и посажен в крепость. Мужественная женщина изо всех сил старалась представить дело в успокоительном тоне, но факт, что сын в крепости, говорил сам за себя. Между прочим она убеждала меня не приезжать в Петербург, так как я все равно ничего помочь не могла, ибо даже ее, жену, на свидания с ним не пускали. Нечего и говорить, что известие об этой новой беде привело меня в отчаяние, но, из жалости к мужу и к издерганным нервам старшего сына, я скрыла от них, что младший в крепости, сказав просто, что он арестован.
Настало тяжелое время. Крепость, расстроенное здоровье старшего сына, нервность мужа – все делало жизнь горестной. К тому же душа рвалась к новому узнику; крепость ведь – погребение заживо. Сын после рассказывал, что за несколько месяцев заключения в крепости он так привык к гробовой тишине и безмолвию, что когда его потом перевели в Дом предварительного заключения в одиночное заключение, куда доносились некоторые звуки, как шаги, голоса и звонки конок, то этот ничтожный шум на первых порах казался ему невыносимо громким. Нарушавшие гробовую тишину крепости куранты казались узникам погребальным звоном. И, конечно, это заключение не прошло бесследно для нервной системы моего младшего сына… К каким результатам приводит одиночное заключение – я могла воочию убедиться на своем старшем сыне: из полного жизни, цветущего юноши он превратился в живую тень, вздрагивал от малейшего звука, не выносил разговора, избегал людей. В былое время он был очень энергичен и работоспособен… теперь же все валилось из рук его, и душевное состояние его было самое угнетенное. Я понимала всю тягость его положения: помимо только что вынесенного заключения и настоящее не могло не угнетать его; работы по его специальности в нашем городе достать было нельзя, о Горном нечего было и думать, так как въезд в столицу был ему воспрещен, следовательно, он был обречен на бездеятельность, что при его натуре было невыносимо. Хотя время и поправило его физическое состояние, но нравственно он продолжал оставаться в таком угнетенном состоянии духа, что на него тяжело было смотреть. Я обратилась к докторам. Они нашли его нервную систему очень потрясенной и советовали перемену климата и обстановки; особенно рекомендовали они какой-нибудь интересный труд на свежем воздухе. Я предложила сыну похлопотать о разрешении до окончания приговора отправиться ему на уральские заводы, где он уже летом не раз занимался, как горный инженер, практическими работами.
Дело о нем велось административным порядком, ни на какой суд надеяться было нечего, а что придумает для него охрана и жандармы, того и надо было ждать.
Мое предложение сыну поездки на Урал было им встречено с радостью. Он горячо ухватился за эту идею. Мы послали просьбу о разрешении. Я сильно надеялась, что не откажут, так как Урал – та же Сибирь. Ответа ждали нетерпеливо. Но прошло много времени прежде его получения.
За это время младший сын мой, отсидев пять месяцев в крепости и четыре в Доме предварительного заключения, был до окончания приговора административно выслан на житье в Вологду и получил разрешение приехать на три дня, проститься с родителями. Он тоже очень изменился, похудел, побледнел и стал гораздо нервнее. Но он был крепче старшего, и возможность жить с семьей сильно поддержала его. Старался он подбодрить и нас с мужем, уверяя, что ожидал худшего.
Наконец пришло разрешение и старшему отправиться до окончательного приговора на уральские заводы. Мысль, что он будет работать, а стало быть, будет и полезен, совершенно воскресила его, и он пылко стал собираться в дорогу: накупил книг, приобрел скрипку и, сопровождаемый горячими пожеланиями родных и друзей, радостный и оживленный, уехал, пообещав прислать из Москвы телеграмму. Как ни тяжела была для нас с мужем разлука с ним, но, видя его бодрое настроение, мы уже не смели печалиться и старались ждать известий от него. Однако их не было. Прошло уже несколько дней, – а ни телеграммы, ни письма. По нашим расчетам он давно уже должен был выехать из Москвы, почему же он молчал? Мы подождали еще – то же зловещее молчание. Тогда мы запросили друзей наших в Москве телеграммой, проехал ли сын наш и что с ним?
И каков же был наш ужас, наше отчаяние, когда в ответ мы получили сообщение, что сын в Москве, но немедленно по прибытии арестован и опять заключен в тюрьму!
Это было невероятно! За что арестован? Девять месяцев прожил он с нами, почти не выходя из дому, видя только ближайших друзей наших. В его действиях не было решительно ничего подозрительного, а мы знали каждый его шаг… Голова шла кругом от предположений! Мы вспоминали, с какой верой, с какой радостью он уезжал!.. Негодование душило нас… Но медлить было нельзя, надо было так или иначе помочь ему: при его нервности опять тюрьма могла совсем погубить его.
Наладив кое-как домашние дела и поручив убитого горем мужа друзьям, я выехала в Москву.
Я приехала в нее вечером. Но отчаяние мое было так велико, что я не в состоянии была ждать утра и решилась действовать немедленно.
Тогдашний прокурор судебной палаты Клуген был мне знаков издавна… Поэтому, переодевшись с дороги, несмотря на девятый час вечера, я отправилась к нему на квартиру и через дежурного внизу