казалось горько жить на свете.
Адуев только что спустился с лестницы, как силы изменили ему: он сел на последней ступени, закрыл глаза платком и вдруг начал рыдать громко, но без слез. В это время мимо сеней проходил дворник. Он остановился и послушал.
— Марфа, а Марфа! — закричал он, подошедши к своей засаленной двери, — подь-ка сюда, послушай, как тут кто-то ревет, словно зверь. Я думал, не арапка ли наша сорвалась с цепи, да нет, это не арапка.
— Нет, это не арапка! — повторила, вслушиваясь, Марфа. — Что за диковина?
— Поди-ка принеси фонарик: там, за печкой висит.
Марфа принесла фонарик.
— Все ревет? — спросила она.
— Ревет! Уж не мошенник ли какой забрался?
— Кто тут? — спросил дворник.
Нет ответа.
— Кто тут? — повторила Марфа.
Все тот же рев. Они вошли оба вдруг. Адуев бросился вон.
— Ах, да это барин какой-то, — сказала Марфа, глядя ему вслед, — а ты выдумал: мошенник! Вишь, ведь хватило ума сказать! Станет мошенник реветь в чужих сенях!
— Ну, так, видно, хмелен!
— Еще лучше! — отвечала Марфа, — ты думаешь, все в тебя? не все же пьяные ревут, как ты.
— Так что ж он, с голоду, что ли? — с досадой заметил дворник.
— Что! — говорила Марфа, глядя на него и не зная, что сказать, — почем знать, может, обронил что-нибудь — деньги…
Они оба вдруг присели и начали с фонариком шарить по полу во всех углах.
— Обронил! — ворчал дворник, освещая пол, — где тут обронить? лестница чистая, каменная, тут и иголку увидишь… обронил! Оно бы слышно было, кабы обронил: звякнет об камень; чай, поднял бы! где тут обронить? нигде! обронил! как не обронил: таковский, чтоб обронил! того и гляди — обронит! нет: этакой, небось, сам норовит как бы в карман положить! а то обронит! знаем мы их, мазуриков! вот и обронил! где он обронил?
И долго еще ползали они по полу, ища потерянных денег.
— Нет, нету! — сказал, наконец, дворник со вздохом, потом задул свечку и, сжав двумя пальцами светильню, отер их о тулуп.
VI
В этот же вечер, часов в двенадцать, когда Петр Иваныч, со свечой и книгой в одной руке, а другой придерживая полу халата, шел из кабинета в спальню ложиться спать, камердинер доложил ему, что Александр Федорыч желает с ним видеться.
Петр Иваныч сдвинул брови, подумал немного, потом покойно сказал:
— Проси в кабинет, я сейчас приду.
— Здравствуй, Александр, — приветствовал он, воротясь туда, племянника, — давно мы с тобой не видались. То днем тебя не дождешься, а тут вдруг — бац ночью! Что так поздно? Да что с тобой? на тебе лица нет.
Александр, не отвечая ни слова, сел в кресла в крайнем изнеможении. Петр Иваныч смотрел на него с любопытством.
Александр вздохнул.
— Здоров ли ты? — спросил Петр Иваныч заботливо.
— Да, — отвечал Александр слабым голосом, — двигаюсь, ем, пью, следовательно здоров.
— Ты не шути однако: посоветуйся с доктором.
— Мне уж советовали и другие, но никакие доктора и оподельдоки не помогут: мой недуг не физический…
— Что же с тобой? Не проигрался ли ты, или не потерял ли деньги? — с живостью спросил Петр Иваныч.
— Вы никак не можете представить себе безденежного горя! — отвечал Александр, стараясь улыбнуться.
— Что ж за горе, если оно медного гроша не стоит, как иногда твое?..
— Да, вот как, например, теперь. Вы знаете ли мое настоящее горе?
— Какое горе? Дома у тебя все обстоит благополучно: это я знаю из писем, которыми матушка твоя угощает меня ежемесячно; в службе уж ничего не может быть хуже того, что было; подчиненного на шею посадили: это последнее дело. Ты говоришь, что ты здоров, денег не потерял, не проиграл… вот что важно, а с прочим со всем легко справиться; там следует вздор, любовь, я думаю…
— Да, любовь; но знаете ли, что случилось? когда узнаете, так, может быть, перестанете так легко рассуждать, а ужаснетесь…
— Расскажи-ка; давно я не ужасался, — сказал дядя, садясь, — а впрочем, не мудрено и угадать: вероятно, надули…
Александр вскочил, хотел что-то сказать, но ничего не сказал и сел на свое место.
— Что, правда? видишь: ведь я говорил, а ты: «Нет, как можно!»
— Можно ли было предчувствовать?.. — сказал Александр, — после всего…
— Надо было не предчувствовать, а предвидеть, то есть знать — это вернее — да и действовать так.
— Вы так покойно можете рассуждать, дядюшка, когда я… — сказал Александр.
— Да мне-то что?
— Я и забыл: вам хоть весь город сгори или провались — все равно!
— Слуга покорный! а завод?
— Вы шутите, а я страдаю, не шутя; мне тяжело, я точно болен.
— Да неужели ты от любви так похудел? Какой срам! Нет: ты был болен, а теперь начинаешь выздоравливать, да и пора! шутка ли, года полтора тянется глупость. Еще немного, так, пожалуй, и я бы поверил неизменной и вечной любви.
— Дядюшка! — сказал Александр, — пощадите меня: теперь ад в моей душе…
— Да! так что же?
Александр подвинул свои кресла к столу, а дядя начал отодвигать от племянника чернильницу, presse-papier и прочее.
«Пришел ночью, — подумал он, — в душе ад… непременно опять разобьет что-нибудь».
— Утешения я у вас не найду, да и не требую, — начал Александр, — я прошу вашей помощи как у дяди, как у родственника… Я кажусь вам глуп — не правда ли?
— Да, если б ты не был жалок.
— Так вам жаль меня?
— Очень. Разве я дерево? Малый добрый, умный, порядочно воспитанный, а пропадает ни за копейку — и отчего? от пустяков!
— Докажите же, что вам жаль меня.
— Чем же? Денег, ты говоришь, не нужно…
— Денег, денег! о, если б мое несчастие было только в безденежье, я бы благословил свою судьбу!
— Не говори этого, — серьезно заметил Петр Иваныч, — ты молод — проклянешь, а не благословишь судьбу! Я, бывало, не раз проклинал — я!
— Выслушайте же меня терпеливо…
— Ты долго пробудешь, Александр? — спросил дядя.