разорении собственной усадьбы, искра, высеченная огнивом стыда, воспламенила фитиль его гордости: враз приказал он солдатам собрать все ценные вещи в кучу перед верандой, где сидела Рани и невозмутимо вышивала. Бабур Шакиль тоже, помнится, за свою недолгую молодость сжег огромную кучу старья. Капитан слыхом не слыхивал о юноше, ангелом вознесшемся на небо, но устроил такой же костер в Мохенджо — дабы в нем сгорело все тягостное прошлое. И весь день Рани руководила разошедшимися вояками: следила, чтоб в огонь попала самая лучшая мебель, самые замечательные картины.
Через два дня Иджаз пришел к Рани — та, как всегда, сидела в кресле-качалке — и грубовато- неумело извинился на свое безрассудство.
— Отчего же, — возразила Рани. — Вы это хорошо придумали. Я старую рухлядь терпеть не могла, но и выбросить не смела — Иски с ума бы сошел.
После учиненного пожаром разора Иджаз проникся к Рани уважением и к концу шестого года почитал ее как мать, ведь он же рос у нее на глазах. Иджаз был лишен как семейной жизни, так и солдатского казарменного братства; потому он изливал душу перед Рани, поверял ей свои еще смутные мечты о женщинах, о маленькой ферме на севере.
«Во мне хотят видеть мать — наверное, так угодно судьбе», — думала Рани. Вспомнилось ей, что даже Искандер в конце жизни стал относиться к ней по-сыновнему уважительно: последний раз в Мохенджо он склонился и поцеловал ей ноги.
Мать и дочь отомстили-таки своему тюремщику. Рани добилась того, что, полюбив ее, он возненавидел себя; а Арджуманд принялась вытворять такое, чего от нее не видывали за всю жизнь. Она стала носить умопомрачительные наряды, стала ходить, покачивая бедрами и виляя задом, строила глазки всем без разбора солдатам, но особенно пыталась обольстить юного капитана. Последствия оказались самыми плачевными: в крошечных палаточных Гималаях разыгрывались кровавые драки, пускались в ход ножи, выбитых зубов было не счесть. А как мучился сам Иджаз! Прямо лопался от неутоленной страсти, так лопается радужный мыльный пузырь. Однажды, когда Рани спала, он подкараулил Арджуманд в укромном уголке.
— Думаешь, не понимаю, к чему вы с матерью клоните?!—грозно проговорил он. — Хоть с миллионами, а все шлюхи! Думаешь, вам все позволено? Да у нас в деревне за такое поведение девчонку бы камнями забили. Ни стыда, ни совести!
— Ну, так прикажи забить меня камнями, — не растерялась Арджуманд. — Попробуй!
Через месяц Иджаз снова заговорил с ней.
— Дождешься, ребята тебя изнасилуют. Я по лицам вижу. Зачем мне их сдерживать? Возьму и разрешу. Ты ж сама позор на свою голову навлекаешь! — в бессильной ярости кричал он.
— Возьми да разреши. Непременно скажи, чтобы приходили. Но первым будешь ты!
— Шлюха! — в бессильной ярости выругался он. — Неужто не понимаешь: и ты, и мать твоя у нас в руках. Что захотим, то с вами и сделаем. Заступаться за вас некому, всем на вас наплевать.
— Понимаю, — спокойно ответила Арджуманд.
К концу шестилетнего заточения капитан Иджаз стараниями Арджуманд попал за решетку, его пытали, отчего он и сошел в могилу двадцати четырех лет от роду. Волосы у него, как и у покойного Искандера Хараппы, были белы, ровно снег. Когда его привели в камеру для пыток, он произнес всего одну фразу:
— Ну, что еще меня ждет? А потом лишь кричал.
Рани Хараппа сидит в качалке на веранде. За шесть лет она изукрасила вышивкой восемнадцать шалей, пожалуй, непревзойденных по мастерству. Но вместо того, чтобы похвастать ими перед дочерью или солдатами, она, закончив работу, убирала свои творения в большой кованый сундук, пропахший нафталином, и запирала на замок. Из всех ключей ей оставили лишь от сундука. Остальные капитан Иджаз носил на большом кольце у пояса, чем очень напоминал Рани ее подругу — Билькис Хайдар. Было время, когда та не терпела открытых дверей, опасаясь полуденного суховея. Бедняжка Билькис!
Рани недоставало их прежних телефонных разговоров. Из-за вражды мужей оборвалась и ниточка, связывавшая жен. То Билькис поддерживала Рани добрым словом, потом пришел черед Рани утешать подругу. И неслись по телефонным нервам слова привета.
НИЧЕГО НЕ ПОПРАВИТЬ. Рани равнодушно покрывает тончайшим узором шали. Поначалу капитан пробовал было отобрать иголки с нитками, но Рани нашлась чем пристыдить его:
— Не думай, парень, что из-за тебя я лишу себя жизни этой иглой! Или, может, ты воображаешь, что я из ниток петлю скручу да повешусь?
Спокойствие жены Искандера (в ту пору он был еще жив) подействовало. Иджаз даже согласился принести ей мотки пряжи из военной лавки (цвет и количество Рани указала). И снова принялась она за работу. На шали, как на поле, стали всходить и набирать силу ростки ее колдовского искусства. Они распускались яркими цветами, дарили волшебными плодами.
Вот в сундуке уже восемнадцать шалей. Так Рани по-своему увековечила воспоминания. А в памяти дочери Искандер продолжал жить — мучеником, полубожеством. Воспоминания об одном и том же у людей никогда не сходятся… Рани долгие годы никому не показывала своей работы, а потом отослала сундук в подарок дочери. Никто не заглядывал через плечо, пока она работала. Ни солдат, ни дочь не занимало: что-то там вышивает госпожа Хараппа? Как-то коротает свой долгий досуг?
Эпитафия, вышитая цветной шерстью. Восемнадцать шалей с воспоминаниями.
Художник вправе дать имя своему творению, и Рани, прежде чем послать сундук дочери, набравшей немалую силу, сунула внутрь клочок бумаги с названием: «Бесстыдство Искандера Великого» и неожиданной подписью: Рани Хумаюн. Так, среди нафталинных комочков прошлого вдруг отыскалась ее девичья фамилия.
Так что же было вышито на восемнадцати шалях?
В сундуках лежали свидетельницы времен, о которых никто и слышать не желал. Вот шаль «Бадминтон»: на лимонно-зеленом фоне в изящном обрамлении из ракеток, воланов и кружевных панталончиков возлежит нагишом сам Великий. Вокруг резвятся розовотелые девушки-наложницы, едва прикрытые спортивными одеждами; как искусно изображена каждая складочка; так и видишь — вот ветерок играет легкой тканью; как удачно и тонко наложены светотени. Девушек, очевидно, панцирем сковывает одежда, и они сбрасывают белые рубашки, лифчики, тапочки. А Искандер возлежит на левом боку, подперев голову рукой и милостиво принимает их ласки. ДА, Я ЗНАЮ: ТЫ ВООБРАЗИЛА ЕГО СВЯТЫМ, ДОЧЬ МОЯ, ТЫ ЖАДНО ЛОВИЛА КАЖДОЕ ЕГО СЛОВО, ВЕРИЛА КАЖДОМУ ЕГО ДЕЛУ: И КОГДА ОН БРОСИЛ ПИТЬ, И КОГДА, СЛОВНО ПАПА РИМСКИЙ (ТОЛЬКО НА ВОСТОЧНЫЙ ЛАД), ДАЛ ОБЕТ БЕЗБРАЧИЯ. НО СЛАСТОЛЮБЦУ, ВОЗОМНИВШЕМУ СЕБЯ СЛУГОЙ ЧЕСТИ И ПОРЯДКА, БЕЗ УТЕХ ПЛОТСКИХ НЕ ПРОЖИТЬ. ДА, ЭТОТ АРИСТОКРАТ С ЗАМАШКАМИ ФЕОДАЛА КАК НИКТО УМЕЛ СКРЫВАТЬ СВОИ ГРЕХИ: НО Я ЗНАЮ ЕГО, И ОТ МЕНЯ НЕ СКРОЕШЬ. Я ВИДЕЛА, КАК У ДЕРЕВЕНСКИХ ДЕВУШЕК РОСЛИ ЖИВОТЫ. Я ЗНАЮ, ЧТО ОН ЧАСТО, ХОТЬ И ПОМАЛУ, ПРИСЫЛАЛ ЭТИМ ДЕВУШКАМ ДЕНЬГИ — ДЕТИ ХАРАППЫ НЕ ДОЛЖНЫ ГОЛОДАТЬ. КОГДА ЕГО СВЕРГЛИ, МАТЕРИ ЕГО ДЕТЕЙ ПРИШЛИ КО МНЕ.
А вот шаль «Пощечина». Не счесть, сколько раз Искандер поднимал руку и на министров, и на послов, и на несогласных святых старцев, и на заводчиков, и на слуг, и на друзей. Похоже, каждая пощечина запечатлелась на шали. Конечно, Арджуманд, ТЕБЯ ОН И ПАЛЬЦЕМ НЕ ТРОНУЛ, ПОЭТОМУ ТЫ И НЕ ПОВЕРИШЬ, НО ВЗГЛЯНИ НА КРАСНЫЕ ПЯТНА НА ЩЕКАХ ТЕХ, КТО ЖИЛ В ЕГО ПОРУ, — ЭТО СЛЕДЫ ЕГО РУК, ИХ НЕ ОТМЫТЬ.
Следующая шаль — «Пинок». На пинки Искандер тоже не скупился, его сапог не жалел задниц, вызывая у их обладателей чувства, весьма далекие от любви.
Шаль «Ш-ш-ш…»: Искандер во всей своей славе и величии восседает у себя в кабинете; тщательнейше изображены мельчайшие подробности, так что прямо воочию видишь это жуткое святилище, где под остроконечными арками на стенах начертаны высказывания Великого, на столе горными пиками высятся чернильные приборы; на них игла искусницы вывела даже орнамент. В том кабинете царят Мрак и Власть. И во мраке видятся чьи-то глаза, мелькают красные языки, с которых серебряными нитями срываются шепотки и разлетаются по всей шали. Искандер в окружении своих доносчиков. Словно паук, к которому сходятся паутинные лучики: наветы, оговоры. Рани и паутину вышила серебром. Многие в ту пору угодили в сети паука-кровопийцы. Террор понуждал отцов лгать сыновьям, а женщинам достаточно было лишь шепнуть ветру имя досадившего им любовника, и того уже ждала страшная кара.