отомстивший супруг и подлый, ныне почти обезглавленный соблазнитель, сошедшиеся в прощальном, смертельном объятии. Мотив, следовательно, был лишен всякой оригинальности, он напрашивался сам собой и укладывался в давно известную формулировку: «Шерше ля фам». Индии сообщили настоящее имя убийцы, и оно показалось ей гораздо более похожим на вымышленное, чем то, которое он себе придумал. Были получены данные и о девичьем имени ее матери, правда Индии оно уже было известно, она обнаружила его в микрофильме подшивки «Индиан экспресс» в Библиотеке Британского музея. Имени этого она никогда не слышала ни из уст отца, ни от женщины, у которой прожила полжизни, — не слышала ни разу за свои без малого четверть века. Макс упомянул ее мать лишь однажды, да и то назвав ее именем легендарной красавицы, роль которой она исполняла, — Анаркали, и Индия, наблюдавшая в тот момент за отцом так, как умеют наблюдать только дети, заметила на его лице выражение, которое, как ей стало ясно позже, появлялось всегда при воспоминании о ее матери: неприкрытое вожделение, смешанное с чувством стыда, тоски и чего-то темного, — было ли это предчувствие собственной смерти или предчувствие того, чем закончится история именно этой Анаркали? Что касается женщины, которая не была ей матерью, той, у которой она жила ребенком, то в редких случаях, когда Индии удавалось разговорить ее, она всегда называла ее родную мать не иначе как «парамур» — любовница («Любовница твоего отца», — говорила она), а если Индия продолжала ее расспрашивать, резко отвечала: «Довольно. Больше мы о ней говорить не будем». Однако колесо судьбы повернулось, и теперь имя
Элита отдела спецрасследований с некоторой долей брезгливости по поводу этого оказавшегося столь банальным дела перекинула ответственность за его ведение на уголовную полицию, то есть на обычных парней, не имевших отношения к террору, и на место происшествия прибыли два новых детектива — лейтенант Тони Джинива и сержант Элвис Хилликер — мужчины с печальными глазами, мотавшиеся по городу круглые сутки. Они отнюдь не горели желанием докладывать Индии о ходе розыска человека, которого она теперь приучала себя мысленно называть Номаном. Может, информация была еще закрыта, поэтому они и молчали, Индия слышала от них лишь общие фразы типа: «Мы активизируем поиски, мэм» — или обрывки незначительных сведений. «Он всё распланировал заранее, в багажнике нашли одежду, пропитанную кровью, — значит, он переоделся», — сказал ей лейтенант Джинива, а сержант Хилликер добавил: «Он бросил машину за несколько кварталов к востоку отсюда, на Оквуде, и поскольку передвигается пешком, то в городе ему далеко не уйти; ну а если попытается угнать тачку, мы его быстро вычислим, тут вам все же не Индия, тут мы у себя дома».
Из их слов ей стало ясно одно: на них сильно давят сверху, и им нужно выглядеть активными. Когда она как бы невзначай упомянула про «боссов», они мгновенно сделались весьма многословными: «Они нам не боссы, мэм, они всего лишь выше нас по должности», — с упреком произнес Джинива, а сержант Хилликер сгоряча выпалил: «…что совсем не значит, будто они в чем-то лучше нас». Нынче все они стали весьма ранимыми. Каждый предпочитал свою форму выражения чувств. Реакция на слово была не менее болезненной, чем удар камнем. Кожа у них, что ли, у всех стала чересчур чувствительной? Индия сочла, что всему виной истончившийся озоновый слой, извинилась и сменила тему. Убийство Макса имело громкий резонанс, и, надо думать, на них давил не только комиссар полиции, — ведь были еще и телезрители, изнывавшие от желания поскорей увидеть, как идет охота на человека, — лучше со стрельбой, с погоней на автомобилях, с вертолетами, с камерами слежения, — зрители, жаждавшие, чтобы, на худой конец, им показали крупным планом пойманного убийцу — всклокоченного, уже в наручниках, уже переодетого в оранжевую, зеленую или синюю тюремную робу, умоляющего, чтобы его умертвили как можно скорее посредством инъекции или в газовой камере, потому что после совершённого он не имеет права жить.
Она даже не представляла, как скоро предполагают произвести арест, — к информации у нее доступа не было. Однако правда — немыслимая правда, из-за которой она сама стала сомневаться в собственной вменяемости, правда, в которой она не смела признаться ни одной живой душе и таким образом отрезала себя от всех друзей, — заключалась в том, что она узнала об убийце то, чего не знала полиция: в ее голове звучал голос беглеца. Собственно, это был не голос, а некие механические шумы, как бывает в момент радиопередачи, когда возникают электростатические помехи: слова неразборчивы, до тебя доносится лишь дикое, невнятное вытье, в нем смятение, в нем ненависть и стыд, раскаяние и угрозы, слезы и проклятия, словно это воет на луну чудовище с волчьей мордой. Ничего подобного раньше она не испытывала, несмотря на временами дававший о себе знать дар «второго в
«Я к послу Максу, меня зовут клоун Шалимар» — эта фраза, которая послужила убийце паролем и через одного из охранников попала в газеты, не давала Индии покоя. Она пыталась понять, в чем ее тайный смысл. Клоун Шалимар. Что это могло означать? Он — муж ее матери. Что дает ей эта взрывоопасная информация? Теперь она наконец поняла, почему он с такой жадностью вглядывался в нее тогда, в лифте, в день ее рождения. Он пытался увидеть в ней то, чего не видела, подсознательно запретила себе видеть она сама: он искал в ней черты ее матери, и теперь мать, жившая в ней, уловила его безумный молчаливый крик.
Она прошла в спальню, скинула одежду, легла на постель и стала пристально разглядывать свое тело, поворачиваясь то так, то эдак, пытаясь определить, что именно могло напомнить ему мать, когда она была одета; при этом она старалась исключить все, что было в ней от отца. И мало-помалу перед ее мысленным взором стало возникать лицо матери. Образ был нечетким, расплывчатым, но и это было уже неплохо. Подарок убийцы. Он отнял жизнь у ее отца, но возвратил ей мать. Неожиданно в ней вспыхнула ярость. И голая, закрыв глаза, словно колдунья, впавшая в транс, она громко крикнула: «Расскажи мне о ней! Расскажи мне о матери, о той, которая хотела вернуться к тебе, о той, которая ради этого согласилась бросить меня, о той, которая, быть может, оставила бы меня тебе, если бы не умерла раньше! (Эти жалкие обрывки информации она давным-давно получила от женщины, которая не была ей матерью, от той, которая не подарила ей жизнь, зато наградила ненавистным именем.) Расскажи мне о моей матери, — кричала она в ночь, — которая любила тебя больше, чем меня!» И тут ее пронзила непрошеная мысль: а вдруг мать жива? Вдруг ей солгали и она еще жива? «Где она? — спросила Индия бесплотный голос. — Может, это она пожелала смерти своего возлюбленного? Хотела, чтобы, отомстив, муж восстановил свою честь? Это она тебя послала?! — кричала Индия. — Как же она должна была ненавидеть меня, чтобы сначала бросить, а потом отнять у меня еще и отца! Какая она? Спрашивает ли обо мне? Ты послал ей мою фотографию? Она хочет меня увидеть? Знает, как меня зовут? Она жива?»
Желание понять убийцу боролось в ней с жаждой мщения. Где-то в глубине души все еще жило сознание, что отъятие жизни — вещь чрезвычайная и страшная, даже теперь, в эру непрерывных боен, в эпоху торжества первобытных инстинктов, когда с таким трудом завоеванные идеалы, в первую очередь свобода личности и неприкосновенность человеческой жизни, задыхались под горами трупов, заживо погребенные изолгавшимися псами войны и служителями церкви. Эта часть ее все еще хотела найти ответ на вопрос «Почему?». Нет, не для того, чтобы оправдать содеянное, но хотя бы затем, чтобы понять человека, который столь беспощадно и бесповоротно изменил всю ее жизнь. Однако ее души другая, и гораздо большая, половина жаждала мести, ей, этой половине, одного воспоминания об отце, лежащем в луже крови, вполне хватало. Что же такое высшая справедливость? И является ли понимание причин необходимым предварительным условием приговора? А Шалимар? Понимал ли он человека, которого обрек на смерть? А если так, то можно ли считать его деяние оправданным? Всегда ли понимание сопутствует справедливости? Нет, решила она для себя, понимание и справедливость, так же как раскаяние и прощение, — вещи разного порядка. Ведь человек понимающий все равно может поступать несправедливо, и женщине, даже поверившей в искреннее раскаяние убийцы своего отца, может оказаться не под силу даровать ему прощение.
Но он не отвечал на ее вопросы. Все, что до нее доносилось, тонуло в грозовых разрядах, все было