чего только бедолага не наплел, вставляя словечки то по-персидски, то по-арабски, так, что мне было и концов не найти. А потом снял покрывало, а в клетке сидел всего лишь говорящий скворец; какой-то мошенник на Чор-Базаре выкрасил ему перья! А дальше-то что было – словами не передашь; бедняга так восторгался своей птичкой, уселся рядом, и все твердил: «Пой, соловушка! Пой!»… забавно, что скворец, пока не околел от краски, повторял и повторял эти слова – не хрипло, по-птичьему, а тем же человеческим голосом: «Пой! Пой, соловушка, пой!»

Но худшее было впереди. Через несколько дней, когда мы с Алис устроились на железной винтовой лестнице для слуг, та сказала: «Баба?, я просто не знаю, что за бес вселился сегодня в твоего отца. День- деньской сидел он и слал проклятия на собаку».

Приблудная дворняжка, сука, получившая кличку Шерри, в этом году забрела на двухэтажный холм и попросту приняла нас в хозяева, не зная, насколько опасно для животных жить в имении Месволда; и, хлебнув лишку, Ахмед Синай, все пытавшийся припомнить фамильное проклятие, сделал из нее подопытного кролика.

Это проклятие он выдумал сам, чтобы произвести впечатление на Уильяма Месволда, но теперь другая идея вселилась в его разжиженный мозг; джины убедили его, что проклятие – не выдумка, что он просто забыл слова; и Ахмед долгие часы проводил в своем аномально одиноком офисе, пытаясь опытным путем восстановить формулу… «Какими только словами не проклинает он бедную тварь! – говорила Алис. – Удивляюсь, как псина не упадет замертво!»

Но Шерри сидела себе в уголке и глупо скалилась в ответ, не желая ни багроветь, ни покрываться болячками, и однажды вечером Ахмед выскочил из своего офиса и велел Амине отвезти нас всех на Хорнби Веллард. Шерри мы взяли с собой. Мы прогуливались с недоумевающими лицами туда и сюда по Веллард, и вдруг он сказал: «Все в машину, быстро». Только Шерри не пустил… сам сел за руль, и «ровер» умчался на полной скорости, а собака побежала за нами, а Мартышка визжала: «Папочка-папочка», а Амина умоляла: «Джанум-пожалуйста», а я сидел в безмолвном ужасе, и мы проехали многие мили, почти до аэропорта Санта-Крус, пока, наконец, не свершилась его месть над собакой, не желавшей поддаваться заклинаниям… на бегу у нее лопнула артерия, кровь пошла из пасти и из зада, и она испустила дух под пристальным взглядом голодной коровы.

Медная Мартышка (которая вовсе не любила собак) ревела целую неделю; мать даже стала опасаться обезвоживания и вливала в нее галлоны воды, орошала ее, как газон, по словам Мари; я же привязался к новому щенку, которого отец купил мне на десятый день рождения, вероятно, ощущая свою вину; собаку звали Баронесса Симки фон дер Хейден, и у нее была родословная, полная чемпионов ее породы, восточноеворопейской овчарки; со временем мать обнаружила, что родословная – такая же липа, как и поддельный соловей; не меньшая выдумка, чем забытое проклятие отца и его предки-Моголы; а через полгода псина подохла от венерической болезни. Больше мы не заводили животных.

Не только отец близился к моему десятому дню рождения с головой, отуманенной одинокими грезами; вот Мари Перейра упоенно стряпает чатни, касонди и всяческие маринады, но, несмотря на присутствие веселой сестрички Алис, что-то напряженное появляется в ее лице, будто и ее преследуют призраки.

– Эй, Мари, привет! – Падма, которая, кажется, питает слабость к моей преступнице-няньке, радуется ее новому появлению на переднем плане. – Ну, так что же ее-то точит?

А вот что, Падма: измученная кошмарами, в которых на нее яростно нападает Жозеф Д’Коста, Мари засыпает с трудом. Зная, какие сны ей уготованы, нянька старается подольше бодрствовать; темные круги появляются у нее под глазами, а сами глаза подернуты тонкой, прозрачной, глянцевой пеленой; мало- помалу чувства ее притупляются, впечатления смешиваются, явь и сон сливаются воедино… а это опасное состояние, Падма. Не только работа страдает, но вещи и люди просачиваются из снов… Жозеф Д’Коста и в самом деле пересек утратившую четкие очертания границу и появился на вилле Букингем уже не как кошмар, а как вполне законченный, созревший призрак. Видимый (к тому времени) только одной Мари Перейре, он гонялся за ней по комнатам нашего дома, в котором, к ее ужасу и стыду, этот смутьян вел себя, как в своем собственном. Вот Мари видит, как в гостиной, среди хрустальных ваз и дрезденского фарфора, он развалился в мягком кресле, перекинув длинные, кострубатые [79] ноги через подлокотники; глаза у него белые, створоженные, а на пятках, куда укусила змея, – дыры. Однажды после полудня Мари увидела, как он нагло, невозмутимо, будто так и надо, лежит на кровати Амины-бегам, рядышком с моей спящей матерью – и тут нянька возмутилась: «Эй, ты! Убирайся отсюда! Кем ты себя вообразил – лордом каким-нибудь?» – но в результате она всего лишь разбудила мою ничего не понимающую матушку. Призрак Жозефа изводил Мари молча, без единого слова; и хуже всего, что та стала к нему привыкать; забытая нежность ожила и начала толкаться внутри; и хотя Мари твердила себе, что это – безумие, ностальгия по былой любви переполняла ее, и объектом этой странной страсти сделался дух погибшего санитара.

Но ее любовь была безответной; в белых, створоженных глазах Жозефа не появлялось никакого выражения; на губах застыла язвительная, сардоническая ухмылка, ухмылка обвинителя; и наконец она поняла, что это новое явление ничем не отличается от старого Жозефа, насельника снов (хотя призрак на нее никогда не набрасывался), и если Мари хочет навсегда освободиться от Жозефа, то должна сделать немыслимую вещь: покаяться перед всеми в своем преступлении. Но она так и не призналась, возможно, из-за меня, потому что Мари любила меня как родного, как своего собственного, незачатого, непредставимого сына; ее признание сильно повредило бы мне, поэтому ради меня она терпела муки от призрака своей совести и топталась, потерянная, сама не своя, на кухне (отец выгнал повара в один пропитанный джинами вечер), стряпала нам обед, снановясь воплощением начальной строки моего латинского учебника, Ora maritima: «У берега моря няня готовит еду». Ora maritima, ancilla cen ат parat. Загляните в глаза стряпающей няни, и вы увидите там больше, чем написано в учебниках.

В мой десятый день рождения многие цыплята уже были сосчитаны.

В мой десятый день рождения стало уже ясно, что скверные погодные условия – ураганы, наводнения, град с безоблачных небес – и все это последовало за невыносимой жарой 1956 года – погубили второй Пятилетний План. Правительство было вынуждено, хотя выборы были буквально на носу, объявить всему миру, что не может больше принимать займов на развитие – разве только страны, предоставляющие эти субсидии, согласятся ждать возвращения денег до бесконечности. (Но не следует впадать в преувеличение: хотя выплавка стали достигла к концу пятилетки, к 1961 году, всего 2,4 миллиона тонн и хотя за эти пять лет число безземельных и безработных масс постоянно росло и сделалось куда большим, чем когда-либо под британским управлением, – были у нас и существенные достижения. Производство железной руды выросло почти вдвое; выработка энергии тоже удвоилась; добыча угля увеличилась с тридцати восьми до пятидесяти четырех миллионов тонн. Пять биллионов ярдов хлопчатобумажной ткани было произведено в этом году. А еще немалое количество велосипедов, станков, дизельных моторов, электронасосов и вентиляторов. Но закончить все равно придется за упокой: неграмотность оставалась вопиющей, население прозябало в невежестве).

В мой десятый день рождения нас навестил мой дядя Ханиф, которого весьма невзлюбили в имении Месволда за то, что он рокотал бодро и весело: «Скоро выборы! Голосуйте за коммунистов!»

В мой десятый день рождения, когда дядя Ханиф в очередной раз ляпнул про коммунистов, мать

Вы читаете Дети полуночи
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату