отметать с порога все, что я раскрыл перед вами, сочтя мои слова пустым бредом или просто плодом ненормальной, чрезмерно развитой фантазии одинокого уродливого ребенка. Я уже говорил, что не собираюсь выражаться метафорически; все, что я написал (и прочел вслух остолбеневшей Падме), следует понимать буквально: это – истинная, святая правда.
Реальность может содержать в себе метафору; это не делает ее менее реальной. Тысяча и одно дитя было рождено; тысяча и одна возможность, какие раньше никогда не предоставлялись в одном и том же месте в одно и то же время; и все это закончилось тысячей и одним тупиком. Детей полуночи можно счесть чем угодно, это зависит от вашей точки зрения: в них можно усмотреть последний побег всего устаревшего, ретроградного в нашей живущей мифами стране, и тогда их разгром вполне оправдан нуждами модернизирующейся, старающейся идти в ногу с веком экономики; или же они были надеждой на подлинное освобождение, ныне навеки угасшей; но чем они не были и не будут никогда, так это причудливым порождением блуждающего, расстроенного ума. Нет: болезнь тут ни при чем.
– Ну хорошо, хорошо, баба?, – старается успокоить меня Падма. – Зачем так сердиться? Приляг, отдохни, остынь чуток, больше ничего не прошу.
Да, время, предшествовавшее моему десятому дню рождения, было полно галлюцинаций, но галлюцинации эти рождались не в моей голове. Мой отец, Ахмед Синай, под влиянием предательской гибели доктора Нарликара и под все возрастающим, мощным воздействием джинов-с-тоником, улетел в сотканный из снов, волнующе нереальный мир; этот медленный упадок был тем более коварным, что люди долгое время принимали его за нечто совершенно противоположное… Вот мать Сонни, Нусси-Утенок, беседует с Аминой вечером в нашем саду: «Дивные времена настали для вас всех, сестричка Амина, теперь, когда твой Ахмед в расцвете сил! Такой милый человек и как заботится о благе семьи!» Она говорит это достаточно громко, чтобы Ахмед услышал, и хотя тот делает вид, будто указывает садовнику, как поступить с захиревшей бугенвиллией, хотя и напускает на себя смиренное самоуничижение, это никого не обманет, потому что его раздавшееся тело, помимо его воли, еще больше раздувается от спеси. Даже Пурушоттаму, отвергнутому садху под садовым краном, неудобно за него.
Мой выцветающий отец… почти десять лет он съедал свой завтрак в добром расположении духа и сохранял таковое до тех пор, пока не выбривал себе подбородок; но по мере того, как щетина белела вместе с теряющей краски кожей, на это ежеутреннее ощущение счастья уже нельзя было полагаться; и настал час, когда он впервые вспылил за завтраком. В тот день подняли налоги и одновременно опустили пороговый минимум. Отец в ярости швырнул на пол «Таймс оф Индиа» и налитыми кровью глазами огляделся вокруг; я знал, что такие глаза у него бывают только в минуты гнева. «Это как сходить в сортир! – взорвался он совершенно загадочной фразой; яйца-тосты-чай задрожали под порывом его бешенства. – Поднять рубашку и спустить штаны! Жена, это правительство кладет на нас!» И по темной коже моей матери разливается розовый румянец: «Пожалуйста, джанум, тут дети!» – но он убрался восвояси, а я наконец ясно понял, что люди имеют в виду, когда говорят – правительство, де, опустило всю страну.
В последующие недели небритый подбородок отца продолжал тускнеть; и было утрачено нечто большее, чем мир за столом во время завтрака: отец начал забывать, каким он был в прежние времена, до предательства Нарликара. Семейные ритуалы пришли в запустение. Отец перестал выходить к завтраку, и Амина уже не могла клянчить у него деньги; но зато, в виде возмещения, он стал небрежен с наличностью, и карманы брошенных пиджаков и брюк были полны банкнот и мелочи, так что, опустошая их, Амина могла сводить концы с концами. Но самым гнетущим признаком его отдаления от семьи было то, что теперь он редко рассказывал нам на ночь сказки, а когда и рассказывал, радости нам было мало, потому что сказки были плохо придуманы и не увлекали нас. Сюжеты были те же: принцы-гоблины-крылатые кони и приключения в волшебных странах, но в небрежном тоне отца мы слышали скрип и скрежет заржавевшего, чахнущего воображения.
Моим отцом завладели абстракции. Кажется, смерть Нарликара и крушение мечты о тетраподах убедили Ахмеда Синая в том, что на человеческие отношения полагаться нельзя, и он решил разорвать все узы. Он завел привычку вставать до зари и запираться с очередной Фернандой или Флори в своем офисе на нижнем этаже; два вечнозеленых дерева, которые он посадил перед домом в честь моего и Мартышкиного рождения, уже выросли настолько, что не пропускали туда дневной свет. Поскольку мы редко осмеливались его беспокоить, отец погрузился в полное одиночество, состояние столь необычное в нашей перенаселенной стране, что это граничило с аномалией; он стал отвергать еду с нашей кухни и питался дешевой дрянью, которую приносила ему секретарша в судках для ленча – остывшие паратхи[78], и плохо пропеченные самосы, и бутылки с шипучими напитками. Странный смрад проникал через дверь его офиса; Амина считала, что это воняет несвежая, скверная пища, но я думаю, что вернулся, еще усилившись, старый душок: запах близкого краха, который витал над ним в прежние дни.
Он распродал те квартиры и домики, которые скупил за бесценок по приезде в Бомбей и на которых зиждилось благосостояние семьи. Освободившись от всех деловых контактов с какими бы то ни было людьми – даже с безымянными жильцами в Курле и Ворли, в Матунге, Мазагуне и Махиме, – он перевел свои активы на текущий счет и вступил в разреженную, абстрактную атмосферу финансовых спекуляций. В те времена затворничества в офисе единственным средством контакта с внешним миром (если не считать бедных Фернандочек) был для него телефон. Целые дни он проводил в общении с аппаратом, будто бы именно этот неодушевленный механизм вкладывал его деньги в такие-то и такие-то акции, в такие-то и такие-то фонды; будто бы телефон скупал правительственные облигации и играл на понижение, продавал или придерживал по команде Ахмеда… который неизменно оставался в выигрыше. На гребне сказочного везения, которое можно сравнить только с тем баснословным успехом, какого добилась моя мать на скачках годы тому назад, мой отец и его телефон взяли приступом биржу, и это было тем более удивительно, что Ахмед пил все больше и больше. Пропитанный джинами, он плавал, как рыба, в абстрактных волнах валютного рынка, улавливал его каверзные, непредсказуемые колебания и изменения, как влюбленный ловит малейший каприз своей дамы… он чувствовал, когда акции начнут подниматься, когда настанет пик, и всегда выходил из игры до их падения. В такие одежды рядилось абстрактное одиночество его дней в компании телефона; так успешные финансовые операции скрадывали упорный разрыв с реальностью; и под прикрытием растущего счета в банке состояние моего отца все ухудшалось.
Наконец последняя из секретарш в миткалевых юбочках уволилась: настолько разреженной и отвлеченной сделалась атмосфера вокруг Ахмеда, что и дышать в ней уже стало трудно; тогда мой отец послал за Мари Перейрой и принялся ее улещать: «Мы же с тобой друзья, Мари, разве нет?» – на что бедная женщина отвечала: «Да, сахиб, я знаю: вы позаботитесь обо мне, когда я состарюсь», – и пообещала найти замену. На другой день она привела свою сестру, Алис Перейру, которая успела поработать с самыми разными начальниками, а в том, что касалось мужчин, терпение ее было почти безграничным. Алис и Мари давно забыли ту ссору из-за Джо Д’Косты; младшая сестра частенько поднималась к нам наверх в конце дня, скрашивая своим блеском и вызывающей дерзостью несколько тоскливую атмосферу в доме. Мне она очень нравилась, и именно от нее мы узнали о самых нелепых отцовских чудачествах, жертвами которых явились некая певчая птичка и приблудная дворняжка.
К июлю Ахмед Синай был пьян уже почти постоянно; однажды, сообщила Алис, он внезапно помчался куда-то на своей машине да так, что Алис не чаяла его увидеть живым, но он каким-то чудом вернулся, держа в руках покрытую тканью птичью клетку, в которой, сказал он, находится его новое приобретение, бюль-бюль, или индийский соловей. «Бог знает, сколько времени, – делилась с нами Алис, – он толковал мне про этих птах; припомнил все сказки про их волшебное пение; и как Халифа{154} пленили их трели; и как их пение удлиняет ночи и делает их краше;