шляпы, а слева от него стояла женщина в глубоком трауре с черной шалью на голове, зябко кутавшаяся в тяжелое пальто. И у него, и у нее на руках не было перчаток.
Повернув стариков лицом к лицу, священник крепко соединил их правые руки, одел на них обруч и потихоньку начал закручивать гайку, специально держа ее так, чтобы мы видели.
Однако мужчина с улыбкой протянул левую руку и, оттеснив ею священника от металлических ушек гайки, стал сам весело и с лукавой намеренной силой вращать ее, в то время как расчувствовавшаяся женщина принялась всхлипывать.
Захваты обруча, очевидно, были сделаны из какого-то легкого материала, имитирующего железо, ибо они поддавались, не причиняя никакой боли переплетенным правым рукам.
Наконец мужчина отпустил гайку, и священник долго раскручивал ее, а затем снова поднялся по ступенькам алтаря, направляясь к ларцу, а пожилая пара, разжав руки, вновь уселась в кресла.
Двигаясь все так же вдоль гигантской клетки, Кантрель подвел нас к находившемуся в нескольких метрах роскошно убранному помещению, откуда в сторону пожилой пары поспешно вышел помощник в мехах, который перед этим зашел туда, пройдя за алтарем.
Совсем рядом со стеклянной стеной, за которой мы находились, видна была устроенная вровень с полом сцена, напоминавшая своим убранством богатую залу средневекового замка. Благодаря отсутствию рампы помощник мог свободно входить и выходить через переднюю часть сцены.
В глубине сцены, чуть слева, у наискось поставленного стола напротив отдернутого занавеса с видневшимся за ним большим окном боком сидел какой-то сеньор с голой шеей и делал пометки в книге. На затылке его начертаны были готическим шрифтом буквы Б, Т, Г.
Посредине площадки, у самой задней стены, в нескольких шагах справа от сеньора лицом к закрытой двери стоял человек с пергаментом в руке. Костюмы обоих актеров хорошо сочетались с декорациями, изображавшим давно минувшие времена.
Не меняя позы и не прекращая делать пометки, сеньор произнес с подчеркнутой иронией:
— Вправду… расписка?… А как подписана она?…
Голос его доходил до нас благодаря тому, что в стеклянной стене в двух метрах от земли проделано было круглое отверстие величиной с тарелку, заклеенное с внешней стороны шелковой бумагой.
Прямо под этим слуховым окошком стояла одетая в черное девушка. Она внимательно слушала и пожирала глазами говорившего.
На заданный вопрос человек с пергаментом кратко ответил:
— Там — лошадь.
В тот самый момент, как прозвучало это слово, сеньор растопырил пальцы, неожиданно резко повернул голову вправо и тут же поднес обе руки к затылку, словно почувствовав боль, о которой он, впрочем, быстро забыл. Затем он встал и нетвердой походкой подошел к человеку, а тот поднес к его глазам свой пергамент, на котором под словом «Расписка» располагались несколько строк, оканчивавшиеся каким- то именем над грубо нарисованной лошадью с короткой гривой.
Тоном, в котором слышна была необыкновенная тревога, указывая пальцем на набросок лошади, сеньор все время повторял:
— Лошадь!.. Лошадь!..
Но Кантрель уже вел нас дальше все в том же направлении, и после небольшого перехода мы увидели мальчика лет семи с непокрытой головой и голыми ногами в простом синем домашнем платье, сидевшего на коленях у примостившейся на стуле молодой женщины в траурных одеждах.
Помощник, вновь обойдя сцену, на миг подошел к ребенку и большими шагами направился в сторону актера с широко распахнутым воротником рубахи.
Через еще одно такое же, как первое, слуховое окошко мы смогли ясно услышать, как мальчик, находившийся не гак уж далеко от нас за прозрачной стеной, объявил название: «Вире-лэ, сочиненное Ронсаром», а затем прочитал наизусть целое стихотворное произведение, глядя в глаза женщине и жестами рук вполне к месту подчеркивая каждую интонацию.
Когда детский голосок умолк, мы продолжали наш путь, следуя за Кантрелем, и вскоре оказались рядом с юношей, стоявшим перед мужчиной в бежевой блузе, который сидел лицом к нам у стола, приставленного изнутри прямо к стеклянной стене. От него отходил помощник, направляясь к мальчику, которого он перед этим почтительно, дабы ничего не нарушить в чтении стихов, обошел, описав довольно большую дугу.
Человек в блузе склонил свою породистую голову артиста с длинными волосами поближе к листу бумаги, полностью закрашенному уже высохшими чернилами, и тонко заостренной лопаточкой стал царапать что-то на листе, время от времени смахивая соскобленные чернила средним пальцем.
Мало-помалу из-под острия, которым он действовал с высочайшей ловкостью, стали проявляться белым по черному линии портрета анфас кого-то вроде Пьеро или даже балаганного Жиля-простака, если вспомнить подобные сюжеты у Ватто.
Застывший вместе с нами юноша чуть ли не прижимался лицом к стеклу и с превеликим вниманием следил за неуловимыми движениями художника, произносившего время от времени с невольной улыбкой слова «Большая присказка», долетавшие до нас через подобное двум другим третье слуховое окошко.
Работа продвигалась быстро, и в конце концов, несмотря на эту странную технику скоблением, на листе показался прекрасно исполненный, излучающий кипучее жизнелюбие Жиль, уперший руки в бока и с расцветшим от смеха лицом.
Тонкие чернильные линии, умело оставленные на бумаге стальным резцом, являли вид подлинного шедевра грации и обаяния, красоту которого мы вполне могли оценить, хотя с нашего места картина была видна вверх ногами.
Когда работа была закончена, чертилка, вновь являя мастерство водившей его руки, спустилась ниже и на оставшейся закрепленной части бумаги изобразила того же Жиля, но уже со спины. Абсолютное сходство фигуры, позы и пропорций обоих рисунков не оставляли сомнения в их тождестве, отражавшем замысел художника.
И снова результатом движений твердой рукой направляемого лезвия стало некое замечательное целое, которое, даже представленное нашим взглядам вверх ногами, очаровывало элегантностью законченных форм.
Сделав последнюю царапину, художник отбросил свою чертилку, встал с листом в руке и, отойдя чуть вглубь, разложил его на вращающемся круге с проволочным каркасом, напоминавшим человеческое тело, рядом с массой зубил и белой картонной коробкой без крышки. На обращенной к нам стороне коробки большими буквами было написано чернилами: «Ночной воск».
Взявшись за каркас, прикрепленный со спины к толстому вертикальному металлическому пруту с круглым плоским основанием, привинченным к деревянной планке, лежавшей на поворотном круге, художник легко, пользуясь податливостью проволоки, придал ему в точности такую же позу, в какой только что изобразил Жиля.
Затем рука его нырнула в коробку и вынула из нее толстый кусок какого-то черного воска в пятнах мельчайших белых зернышек. Вся эта масса была похожа на звездное небо в миниатюре, чем, очевидно, и объяснялась надпись на коробке.
Художник обмазал этим ночным воском по очереди голову, туловище и конечности каркаса, а оставшуюся часть массы вернул в коробку. После этого над приготовленной таким образом заготовкой стали работать его пальцы, облекая ее в довольно ясные окормы. Чуть позже художник взял в руки и одно из множества зубил, которое, как было видно по его беловатому цвету, особой зернистости, сухости и твердости, изготовлено было из размятого, а потом засохшего хлебного мякиша.
По мере продвижения работы мы с каждым мигом все больше узнавали в фигурке чернильного Жиля. О том, что это была точная лепная копия рисунка, говорило, впрочем, и частое обращение художника взглядом к листку с черным фоном.
В работу по очереди вступали все его резцы, каждый из которых имел не похожую на других, необычную форму и все они сделаны были из зачерствевшего хлебного мякиша.