Была бы, впрочем, трубка, и Алеша не прочь бы закурить: красиво с трубкой, зажатой в уголке рта, пройтись мимо военно-морского госпиталя, где служат некоторые много о себе думающие девушки…
Алеша ощупывал кисеты, надеясь найти трубку. Не такую простенькую, как у Богданыча, а настоящую морскую трубку, какую он видел у Шустрова. Люлька — как голова голландского матроса, хотя Шустров уверял, что это не голландский матрос, а вылитый портрет Мефистофеля: так звали старпома, которого Шустров и его товарищи зимой семнадцатого года утопили в проруби.
В кисетах, шелковых, бархатных, из сатина, из чертовой кожи, можно было найти все, что угодно, только не трубку.
Внимание Алеши привлек синий кисет из какого-то плотного материала. Этот наверняка в воде не промокнет. И якорек на нем красив, — такой золотистый якорек хорошо носить даже на груди, хотя по форме не положено его носить.
Кисет был легок. Алеша нащупал в нем что-то твердое. Развязал туго затянутую тесемку и извлек из кисета вещь необычайной ценности.
В отряде не было спичек, да и что в них толку, когда каждый день приходится лезть в воду, спать в сырости, под дождем — и ни табак, ни спички сухими не сохранишь. Другое дело — лупа, которой владел матрос Федор Мошенников, человек, обиженный на родителей за неблагозвучную фамилию; на фамилию он сваливал все свои жизненные неудачи. Лупа эта, величиной с блюдечко, вознаграждала неутоленное честолюбие Феди Мошенникова. Он небрежно прохаживался по Хорсену, наслаждаясь, когда кто-нибудь его останавливал и заискивающе просил: «Федя, дорогой! Дай прикурить!» — «Прием от двенадцати до двух, — важно отвечал Федя Мошенников, но тут же снисходительно добавлял: — Ладно уж. В порядке исключения могу с вами затянуться в неурочное время…»
Он присаживался на камешек, с достоинством брал солидную козью ножку и направлял на ее кончик увеличительное стекло. Проделывал это Мошенников столько раз на день и так ловко, что солнечный зайчик тотчас попадался его лупе в плен, и козья ножка завивалась сизым дымочком с язычком пламени. Однако счастье Феди Мошенникова и всех окружающих кончилось, как только облака заволакивали солнце или наступала ночь. В пасмурные дни Федя Мошенников становился хмурым, как штормовое балтийское небо, и снова хныкал и жаловался на свою неудачную фамилию и на то, что в газете ее нарочно вычеркивают.
И вот Алеша, открыв кисет, извлек оттуда вещь, которая сразу же напомнила ему заведующего солнечной энергией — Федю Мошенникова. Это была зажигалка. Настоящая, никелированная, заправленная бензином, кремнем и фитилем; фитиль оделся остроконечной голубоватой шапочкой пламени, как только Алеша сжал пальцами хитроумный металлический корпус зажигалки. За такой подарок все отделение скажет Алеше спасибо, а Щербаковский даже расцелует его, оцарапав своей щетиной. И только Федя Мошенников, вероятно, будет недоволен, поскольку у его всемогущей лупы появится серьезный конкурент.
Алеша заглянул в кисет, извлек оттуда конверт — в нем были два запасных камешка для зажигалки и фотографическая карточка размером 9?12.
Алеша глянул на карточку и забыл про зажигалку, про запасные кремни, про Федю Мошенникова и даже про старшину Загребельного, который с нетерпением ждал, когда, наконец, Алеша выберет подарки.
Строгие, глубоко запавшие глаза смотрели на Алешу в упор, будто с укором и насмешкой.
«Так что ты хотел сказать этим „правильно“, жених?» — словно бы снова спрашивала Катя Белоус.
«Жених!», «Вояка!» Сколько яда вложила Катя в эти слова! А ведь он совсем про другое сказал раненому «правильно», когда тот неосторожно пошутил и назвал Катю невестой.
Какая она тут взрослая и красивая! Глаза, кажется, поминутно меняли свое выражение. Никуда не скроешься от таких глаз. Они умели смотреть только прямо и проникать в самое сердце. В них и ум, и насмешливость, и твердость, которая заставляла Алешу еще в школе безропотно выслушивать и сносить все замечания комсорга девятого «А» Кати Белоус и старательно исполнять все ее поручения.
Что-то новое и непонятно волнующее видел Алеша в милом лице, то ласковом, то сердито глядевшем на него с фотографии.
Вместо непокорных каштановых прядей челочка на высоком, открытом лбу. И пышных кос нет. «Да она постриглась, Катюша, такие косы не пожалела, лишь бы выглядеть старше своих семнадцати лет. Настоящая медицинская сестра. Как она назвала свою должность? Санинструктор веэмге?»
И все же не этим карточка Кати поразила Алешу. Не потому Катя показалась иной, что вместо непокорной пряди из-под берета выбивалась челка. Никогда она не представлялась ему такой красивой, как сейчас, при желтом пламени чадного, из медной гильзы снаряда светильника. Раньше он никогда не задумывался над тем, красива Катя или нет, потому что всегда она была для Алеши только школьной подругой и дочерью человека, перед мужеством которого он преклонялся.
Чем дольше он смотрел в Катины глаза, совсем отцовские, даже точно такие, как у летчика Белоуса, потому что нельзя на всю жизнь не запомнить глаз летчика Белоуса — единственно живое, что осталось на его изувеченном лице, — тем больше достоинств и красоты открывал он в Кате.
Думал ли Алеша до этого дня так горячо о Кате? Он помнил минуту первого жаркого волнения, когда раненый бросил в шутку «невеста» и когда рука Кати дрогнула, но потом зло сжала его, Алешино, плечо.
Впрочем, разве знаешь, когда именно, в какое мгновение все началось? Тогда ли, когда они вместе несли на берег Рыбачьей слободки раненого? Или в первое утро войны, на пирсе в порту, когда Катя сообщила, что останется на фронте, а Алеша взял ее за руки и сказал: «Так будем вместе воевать, Катюша?» Или в гангутской школе, когда Алешу принимали в комсомол и Катя корила его за побег из дома, за волнения, причиненные матери, за уход в середине учебного года из ленинградской школы? Как жестоко она назвала распущенностью все его мальчишеские порывы! Еще живя на полуострове, Алеша искал встречи с Катей каждый день. До войны он охотно шагал с нею через весь город к пристани, где детей летчиков ждал автобус с аэродрома; по воскресеньям ему лестно было присоединиться к Кате, гулявшей по улице Борисова вместе с отцом. Когда началась война, он при каждой встрече делился с Катей новостями, тревогами и предположениями о том, когда наши войска опрокинут фашистов и перенесут войну на их землю. Потом пути разошлись: «Кормилец» все больше находился в море, а Катя в госпитале. Потом она обиделась, и Алеша так и не смог до сих пор объяснить Кате, какая все это чепуха, не смог, потому что не нашел ее в госпитале в день, когда приезжал с Щербаковским в военкомат оформлять свое добровольное вступление во флот. С тех пор он прислушивался к каждому разговору, в котором невзначай упоминали про госпиталь. Он перечитывал в «Красном Гангуте» все заметки о героинях-девушках, работающих на полуострове под огнем, и все ждал, ждал, что встретится строка и о Кате. Но до тех пор, пока Алеша не взял в руки эту фотографию, он ни разу не подумал, что это и называется любовью.
Старшина Загребельный, человек уже в летах, посмотрел на юношу, замершего над карточкой, поймал его взгляд и сказал:
— Так возьми, сынок, ее себе. Положен тебе подарок — бери… Раз она тебе нравится. Будет она твоя, эта карточка. А поедешь на Ханко — кто знает, может, и разыщешь, с кого снято. Красавица девушка!
Алеша молчал, даже не догадываясь перевернуть фотографию и прочитать, что там написано Катиной рукой.
Видя, что Алеша не торопится, старшина Загребельный сурово сказал:
— Ну, давай, Горденко, давай. Без твоих карточек у меня еще дел невпроворот. Надо пополнение на вшивость проверить и к вам на Фуруэн снарядить. У меня голова-ноги кругом идут, а ты тут еще со своей лирикой крутишься…
Алеша спрятал карточку и кисет в карман, сгреб подарки в плащ-палатку и побежал к подножию высоты, где волна лениво ласкала его шлюпочку, чуть вытянутую на берег.
На Фуруэне волновались, ожидая возвращения Алеши. Противник на соседних островах, видимо, еще не знал, в чьих руках Фуруэн. Богданыч удивительно точно разведал численность и расположение вражеского гарнизона. Финны не успели опомниться, застигнутые матросами врасплох. А когда ножи уже были спрятаны в ножны, каждый из матросов испытал гнетущую усталость. Легче пережить шумный, грохочущий бой, чем подобную ночь. Нужна была разрядка. Хотелось драться, стрелять, колоть штыком,