— «Лев» слушает! «Лев» слушает! — вполголоса откликался он на зуммер — последний позывной был «Лев».
Ему докладывали наблюдатели: Меден вымер, зенитчики ушли; с Порсэ бьет по оставленным островам батарея; движения шлюпок и барказов на стороне противника нет — боятся идти…
Уже рассвело, когда позвонили из штаба с полуострова и приказали оставить Хорсен, следовать в порт.
Последний заслон заминировал новый КП, Кротовую нору и каждую пядь на пути к причалу. На высотке перед спуском к причалу укрепили щит с надписью:
«Уходим непобежденными. Вернемся победителями. Дети капитана Гранина».
У металлической баржи, верно служившей пристанью и складом боезапаса гранинскому отряду, матросов ждали «Кормилец» и два барказа — его соратники по Хорсенскому архипелагу. Тридцать пять матросов, их командир и комиссар сошли с острова на эти суда.
Баржу заминировали, она взорвется к вечеру.
На материке «летучий отряд» гранинцев занимался необычным делом: строил железную дорогу.
От портовых путей к самой кромке берега гранинцы проложили железнодорожную ветку. По ней на всех парах к обрыву подкатил нагруженный взрывчаткой знаменитый бронепоезд. Машинист на ходу спрыгнул с паровоза, и поезд к грохотом полетел в воду.
Другой паровоз столкнул в бухту вагоны, платформы, цистерны — все, что оставалось целым на железнодорожной станции и чем можно было загромоздить и надолго вывести из строя акваторию порта.
Все это происходило под грохот шторма, противник не видел и не слышал приготовлений ханковцев.
Гранин и Пивоваров поехали на мотоцикле с батареи на батарею, проверяя работу подрывников. Кабанов предупредил Гранина, что сейчас, в последние часы, надо быть особенно бдительным и не допускать преждевременных взрывов.
Обстрел Гангута стих. Зато ханковцы стреляли и стреляли по противнику, расходуя излишний боезапас.
Матросов на батареях оставалось все меньше. Огонь вели сокращенные расчеты. Стреляли даже писаря; прежде чем унести боевой журнал на корабль, писаря батарей забегали в орудийные дворики и просили разрешения послать врагу прощальный снаряд.
По дороге с Утиного мыса в город Гранин завернул к дому отдыха. Он оставил мотоцикл в лесу и вместе с Пивоваровым пешком прошел к даче.
Вот и двухэтажная дача среди сосен и берез. Гранин и Пивоваров прошли за резной палисадник, к веранде. За цветными заиндевевшими стеклами на подоконнике по-прежнему стоял игрушечный калека- грузовичок. Сколько матросов тут перебывало, а никто ведь не стронул игрушку с места.
Пустая самодельная люлька стояла посреди веранды. На соломенном тюфячке валялась скомканная клеенка. Гранин раскачал люльку и, обращаясь к Пивоварову, сказал:
— Богданова сын. Ушел в Кронштадт.
Они спустились с веранды и обошли вокруг дачи.
По дорожке из лесу шел Щербаковский во главе группы матросов. Они несли бидон с бензином и паклю.
Гранин побледнел.
— Кто разрешил?
— Т-ак уходим же, т-оварищ капитан. Н-не отдыхать же г-адам в нашем доме отдыха.
— Да ты знаешь, кто ты есть?! Ты!.. Дурью своей хочешь тысячи людей угробить?!
Щербаковский побелел — ни кровинки в лице. С ним еще никогда так не говорил командир.
— Трое суток ареста по прибытии в Кронштадт. И комиссару доложи. Пусть с тобой поговорят в партийном порядке.
Гранин зашагал к мотоциклу, вскочил в седло, резко нажал на педаль, запуская мотор, и с места так быстро рванул вперед, что Пивоваров едва успел вскочить в коляску.
Ехали и молчали. Пивоваров сказал:
— Так-то, Борис Митрофанович. И жизнь продолжается, и война впереди…
Из-за треска мотора Гранин, казалось, ничего не расслышал. Но, подъехав к гавани, он остановил «блоху», заглушил мотор и, не слезая с седла, ответил:
— Продолжается, Федор. Я из него на новом месте всю блажь вытравлю. Ишь, самостийник нашелся…
Всю ночь типография допечатывала последний выпуск газеты, листовки на финском языке и добавочный тираж памятки политотдела «Храни традиции Гангута!». Когда печатники сдали тиражи всех изданий, пришли саперы и заминировали печатную машину.
Сотрудники гангутской газеты и типографии гуськом невеселые шагали к месту погрузки транспортов. У каждого в руках был тяжелый чемодан. Личные вещи остались в подвале. В чемоданах был свинцовый типографский шрифт.
— Хорошо бы опять нам вместе воевать! — говорил художник Пророков Фомину. — Достали бы мне линолеуму и выпускали бы «Красный Гангут» на Ленинградском фронте.
— Возможно, там цинкография будет, — возразил Фомин.
— Цинкография не то. На линолеуме — вот это по-гангутски!
Пророков был в бушлате, он нес в руках все свое имущество — флотскую шинель, она еще пригодится, и рюкзак, набитый бумагой: комплектами «Красного Гангута», «Защитника родины» и листами рисунков; хорошо бы их довезти до Ленинграда и отправить в его родную газету — в «Комсомольскую правду». Среди комплектов лежала эмалированная железяка, а в бушлате — маленький блокнотик с карандашными набросками гангутских пейзажей и сюжетов. Железяка и блокнотик имели нечто общее — они были связаны с последними прогулками Бориса Ивановича по городку.
Доктор Белоголовов, начальник госпиталя, увидев однажды слезящиеся глаза художника, сказал ему с укором:
— У вас глаза узника, не видящего дневной свет.
— Я и есть узник, — смеясь, сказал Пророков. — Узник финской одиночной камеры полицейского подвала, занятого нашей редакцией.
— Если не будете гулять — ослепнете, — сказал доктор.
Борис Иванович ежедневно выходил на прогулку. Если один — он шел к кирхе на горку и устраивался там рисовать в блокнотик, за что однажды объяснялся с бдительным комендантским патрулем. Если с товарищем — делал круг по улице Борисова, затем через парк — по улице Лермонтова к госпиталю и назад — по улице Маяковского к железной дороге, к редакции.
Последнюю прогулку он провел с Мишей Дудиным, когда декабрьский номер и весь тираж памятки «Храни традиции Гангута!» с гравюрой его работы был отпечатан… Дойдя до угла улицы Маяковского, он сказал своему земляку по городу Иваново и фронтовому товарищу:
— Не оставлять же им, Миша?!
— Не оставлять, Боря, — протянул враспев Дудин.
Пророков поднялся на носки и, благо рост позволял ему это сделать, сорвал эмалированную вывеску «Улица Маяковского». Маяковского он знал в свои юные годы.
Теперь эта жестянка покоилась в рюкзаке, а блокнотик — во внутреннем кармане бушлата.
Не доходя порта, Фомин увидел Томилова.
— Степан, иди к нам!
— Не могу. Я уже назначен комиссаром верхней палубы на корабле. Может быть, Богданыч пойдет с вами…
Фомин оглянулся, увидел Сыроватко и протянул ему свой тяжелый чемодан: