взгляд на худшее»[376]. Вспомним о том, что Гарди был далеко не молод, когда вступил во второй брак, и что его место в традиции (не как прозаика, а как поэта) до сих пор по- настоящему не оценено, — и мы начинаем понимать, почему не получивший особого признания в англоязычном мире поэт- лауреат был им так увлечен[377].
Но дело не ограничивается одними абстрактными параллелями. На последних страницах эссе (учитель сознательно приберег самое интересное напоследок) Бродский разбирает позднее стихотворение Гарди «После меня» («Afterwards») — своеобразный «exegi monumentum». Гарди вписывает свое отсутствие в природный цикл, перечисляя приметы четырех времен года (он был в той же мере поэт природы, в какой Бродский — городской поэт). Каждая строфа заканчивается загадочной сентенцией (и Гарди и Бродский были мастерами пуанта), где это исчезновение фиксируется как смысловое или лишенное смысла. «Общее впечатление», подчеркивает Бродский, воплощается в «будущем совершенном грамматическом времени»[378]. Его размышления о взаимосвязи формы и содержания помогают нам лучше понять стихотворение «Моей дочери»:
Эти двадцать строк гекзаметром составляют гордость английской поэзии, и всем, что у них есть, они обязаны как раз гекзаметру[379]. Хороший вопрос: чему обязан гекзаметр своим здесь появлением? Ответ: тому, чтобы старику поэту было легче дышать. Гекзаметр появился здесь не ради своих эпических и не ради столь же классических элегических ассоциаций, а в силу своих трехстопных, по модели «вдох-выдох», свойств. На подсознательном уровне это удобство трансформируется в изобилие времени, в обширные «поля». Гекзаметр, если угодно, — это растянутое мгновение, и с каждым следующим словом в этом стихотворении Томас Гарди растягивает его еще больше[380].
Этот комментарий к «После меня», возможно, послужил отправной точкой для стихотворения Бродского (или наоборот): так или иначе, Бродский думал о борющихся со смертью — со своим отсутствием в природном пейзаже — гекзаметрах Гарди, когда облекал в эту форму собственное отсутствие в манхэттенском кафе. «Обширные «поля»», которые формирует гекзаметр, — это именно то, что требуется,
Отступление несколько затянулось, но теперь мы подготовлены к третьей строфе стихотворения Бродского:
В общем, помни, что я буду рядом. И даже / что твоим отцом, может быть, был неодушевленный предмет, / в особенности если предметы старше тебя или больше. / Так что всегда имей их в виду — они обязательно будут тебя оценивать.
Мы могли бы не придать должного значения формальной стороне дела, если бы сам Бродский не указал на сходные аспекты поэзии Фроста и Гарди. Во всем стихотворении только три строки (первая, вторая и десятая) имеют менее шести метрических ударений (свойственных гекзаметру). К их числу относится строка «that an inanimate object might be your father»: _ _ _ *_ _ *_ _ * _ * _.В этой строке не хватает метрического ударения (их пять, первое пропущено) и реальное число иктов (четыре) меньше, чем должно было быть. В результате она, как и вторая строка, оказывается самой неполноударной, наименее «гекзаметрной» частью стихотворения. Почему? Потому что именно здесь на первый план выходит тема метаморфозы (с одной стороны — человек/отец, превращающийся в мебель/неодушевленный предмет, с другой — ребенок/дочь, вступающая в пору расцвета): отец, предчувствуя приближение «одеревенения», говорит с дочерью сперва «по эту сторону» грядущего изменения, а затем «с той стороны», уже став неодушевленным предметом, который можно опознать только в самой «деревянной» речи[384]. Как сказано в конце эссе о Гарди (Бродский повторит это слово в слово в «Кошачьем «Мяу»»), «язык — это первый эшелон информации о себе, которую неодушевленное выдает одушевленному»[385]. Если дочь захочет знать, кем был ее отец и где «он» теперь, ей нужно вдуматься в эти строки[386]. Ибо он оставляет ей в наследство особую «перспективу»: ощущение, что не мы судим мир («вещи») и владеем им, но наоборот (т. е. «они обязательно будут к тебе строги»). Приведем еще одну цитату из «Кошачьего «Мяу»: «Если снять немного полемичность тона, язык есть разведенная форма материи. Создавая из него гармонию или даже дисгармонию, поэт, в общем-то бессознательно, перебирается в область чистой материи — или, если угодно, чистого времени — быстрее, чем это возможно при любом другом роде деятельности»[387]. Именно это имеет в виду Бродский, когда с характерной для него небрежностью (отметим это «в общем») говорит, что будет «рядом».
Стихотворение Бродского заканчивается своеобразной авторской подписью — самоуничижительным юмором. Последние строки «После меня» Гарди отсылают к любимому поэту Бродского, Джону Донну, к его знаменитым словам: «Никогда не спрашивай, по ком звонит колокол: он звонит по тебе»:
И скажет ли кто-нибудь, когда прощальный колокол зазвонит по мне во мраке / И встречный ветерок вдруг прервет его звуки, / А потом они снова польются с другим колокольным ударом: / «Теперь он не слышит звона, а раньше замечал подобные вещи»?
Заключительный вопрос у Гарди окрашен свойственным ему пессимизмом, иронией и, говоря его словами, демонстрирует готовность бросить «пристальный взгляд на худшее». Повторим: колокол в данном случае является «самоотсылочной метафорой», а «прерванный, но возобновляющийся звук» и есть главное наследие поэта — его поэзия. Но услышит ли кто этот колокол, а если услышит, то свяжет ли его с тем