образовано только двумя путями: либо мы устанавливаем эквивалентность двух разнородных элементов, либо различие сходных элементов[357]. В обоих случаях мы имеем дело с процессом, функционально родственным рифме, —
Но вернемся к нашей «материи» (один из каламбуров Бродского, как мы увидим далее). Чтобы найти подступ к стихотворению Бродского, следует понять его образ мыслей, определить его «вектор». Не исключено, что он бы с этим не согласился и, отчасти из духа противоречия, стал бы утверждать, что стихотворение «говорит само за себя». Но Бродский, по крайней мере поздний Бродский, не слишком понятен «сам по себе». Его метафоры складываются в некоторую «систему», однако ее словесные пласты, вся ее археология столь последовательно нерациональны, парадоксальны и фрагментарны (как на образном, так и на методологическом уровне), что выявление их истоков мало что объясняет. Именно поэтому его стихотворения должны рассматриваться вместе с его эссе, и наоборот: читателю не стоит пускаться в путь, не обременив себя добавочным грузом информации. Его слова заставляют задуматься — прекрасно, однако хотелось бы убедиться, что мы достаточно компетентны и идем по верному пути. Возьмем, к примеру, фразу из его позднего эссе «Кошачье «мяу»: «Я полагаю, что материя начинает выражать себя через человеческую науку или искусство, по-видимому, только под некоторым нажимом». Думаю, что смысл этой сентенции будет темен для большинства читателей-неспециалистов. Как может органическая или неорганическая материя, которая, насколько нам известно, сознанием не обладает, выражать себя, т. е. производить сознательное действие? Или испытывать давление? В каком смысле она выражает себя посредством науки или искусства? Короче, здесь слишком много нарочитой загадочности, ума и лукавства, что заставляет усомниться в искренности этих слов, т. е. предположить, что эффект важнее истинного значения. Однако, как я попытаюсь показать, они вполне понятны в контексте «речевой зоны» Бродского, с точки зрения его прошлого и русской лирической традиции, на которую он опирался. Несмотря на несомненную эксцентричность, их смысл ясен и в контексте англо-американской традиции (Оден, Лоуэлл, Фрост, Гарди и т. д.), также ставшей достоянием Бродского. Слова эти более чем искренни: мы имеем дело с пламенным символом веры в обличье холодного рассуждения (как уже было сказано, метафорическое мышление принуждает к сожительству крайние противоположности). Эту веру питает «разум» (или Логос), что позволяет поэту сохранить любовь даже в самом незащищенном положении — когда умирающий отец прощается с маленькой дочерью, которая никогда не узнает его вне «деревянных» слов.
Начнем с самого стихотворения, которое было впервые опубликовано в «Литературном приложении к газете «Тайме»» 2 декабря 1994 года:
Моей дочери
Дайте мне еще одну жизнь, и я буду петь / в кафе «Рафаэлла». Или просто сидеть / там. Или стоять, как мебель в углу, / если другая жизнь окажется чуть менее щедрой, чем первая. // Все же, поскольку отныне ни одному веку отныне не обойтись / без кофеина и джаза, я стерплю этот урон, / и сквозь свои щели и поры, покрытый лаком и пылью, / через двадцать лет я буду смотреть, как ты расцветаешь. // В общем, помни, что я буду рядом. И даже / что твоим отцом, может быть, был неодушевленный предмет, / в особенности если предметы старше тебя или больше. / Так что всегда имей их в виду — они обязательно будут тебя оценивать. // Все равно люби их — встретятся [они тебе] или не встретятся. / И еще — может быть, ты все же будешь помнить некий силуэт или контур, / когда я и это потеряю, вместе с остальным багажом. / Отсюда — эти чуть деревянные строки на нашем общем языке.
У этого стихотворения есть некий «фактический» каркас, который следует очертить, прежде чем будет сделан первый шаг к его пониманию или «интерпретации». Во-первых, оно адресовано Анне Марии