простили»[342]. Она, эта строчка, не столько вырывается из, сколько отрывается от контекста, потому что это сказано именно голосом души — ибо прощающий всегда больше самой обиды и того, кто обиду причиняет. Ибо строка эта, адресованная человеку, на самом деле адресована всему миру, она — ответ души на существование[343] .

В поэтическом мире Бродского душа обладает привязанностью к месту, где покоится тело: «И душа, неустанно / поспешая во тьму, / промелькнет под мостами / в петроградском дыму…» («Стансы», 1962), душа Джона Донна витает над Лондоном (ср. у А. Солженицына в рассказе «Прах поэта»: «Все нам кажется, что дух наш будет летать над могилой и озираться на тихие просторы»[344]). От тех мест, где витает душа Ахматовой, автор отделен морями. Преимущество нерукотворного памятника перед рукотворным состоит, в частности, в том, что его можно воздвигнуть и на расстоянии.

Набросок И. Бродского «Могила Ахматовой в Саратове»

Кеннет Филдс (США). «ПАМЯТИ КЛИФФОРДА БРАУНА» (1994)

(«Полный запредел»: Бродский, джаз и еще кое-что) Памяти Клиффорда Брауна Это — не синий цвет, это — холодный цвет. Это — цвет Атлантики в середине февраля. И не важно, как ты одет: все равно ты голой спиной на льдине. Это — не просто льдина, одна из льдин, но возраженье теплу по сути. Она одна в океане, и ты один на ней; и пенье трубы как паденье ртути. Это не искренний голос впотьмах саднит, но палец примерз к диезу, лишен перчатки; и капля, сверкая, плывет в зенит, чтобы взглянуть на мир с той стороны сетчатки. Это — не просто сетчатка, это — с искрой парча, новая нотная грамота звезд и полос. Льдина не тает, словно пятно луча, дрейфуя к черной кулисе, где спрятан полюс. февраль 1993 Ткни пальцем в темноту — туда, где в качестве высокой ноты должна была бы быть звезда; и, если ее нет, длинноты, затасканных сравнений лоск прости: как запоздалый кочет, униженный разлукой мозг возвыситься невольно хочет. «Пенье без музыки»

У Мелвилла в «Билли Балде» капитан Вер «никогда не впадал в шутливо-фамильярный тон», разговаривая с командой, речь его была полна аллюзий, смысла которых он матросам не объяснял. В наших ученых кругах мы всегда рады объяснить все аллюзии, да еще чего-нибудь и прибавить. По поводу ограниченности людей, подобных капитану Веру, Мелвилл замечает: «Их честность диктует им прямоту, которая порой заводит их далеко, подобно перелетным птицам, не замечающим в полете, что они пересекли некую границу». Иными словами, Вер не поэт. Поэзия — самая перелетная из всех форм жизни, и, вопреки утверждению Фроста, именно она-то лучше всего выдерживает перевод, только замечать момент пересечения границы в этом деле исключительно важно. Я могу указать, к примеру, на то, как Пушкин присвоил Оду III.30 Горация, где «в свой жестокий век восславил свободу», попутно превратив Цезаря в царя Александра, и на перевод пушкинского стихотворения на английский Набоковым сто лет спустя. «Поэзия, — для Бродского, — это, прежде всего, искусство ссылок, намеков, лингвистических и образных параллелей» («Дитя цивилизации»). Если добавить импровизацию и неожиданные переходы, то это определение можно было бы отнести и к джазу, но я только пытаюсь подкрепить авторитетом поэта отрывочный характер этих заметок.

Я думаю об Энтони Хекте, который для позднего Бродского был крупнейшим из пишущих по-английски поэтом и чей шедевр «Венецианская вечерня» пронизан намеками и аллюзиями при том, что лирическая персона и вроде бы просматривается насквозь, и непроницаема. Хект завершает свой сборник двумя переводами из Бродского не просто потому, что переводы принято помещать в конце, но потому, что эти два стихотворения дополняют его собственное великое произведение. «Саре Cod Lullaby» («Тресковомысская колыбельная»[345]), название которой Бродский изменил на «Lullaby of Cape Cod» («Колыбельная Трескового мыса»), поскольку он хотел соотнести его с классической джазовой «Колыбельной Птичьей страны» («Lullaby of Birdland»), начинается с рояля Рэя Чарльса и продолжается в louche[346], почти пьяной манере, откровенно импровизационной. Книга Хекта заканчивается в Венеции — переводом «Лагуны». В данном случае перевод есть поистине акт сотрудничества, что можно было бы подтвердить специальным анализом взаимовлияний Бродского и Хекта, особенно в стихах о Венеции.

Среди переводов из Бродского, наверное, самый знаменитый — «Похороны Бобо», где в полной мере проявляются характерная сдержанность и чувство меры, свойственные Ричарду Уилбуру, но есть и кое-что другое. Заимствованный у Бунюэля образ разрезаемого глаза шокирует более, чем что бы то ни было в оригинальных стихах Уилбура: «…вид горизонта действует, как нож…» — отделяя живых от мертвых. Мне бы хотелось задержаться и на знаменитых строках: «Мы не проколем бабочку иглой / Адмиралтейства. Только изувечим». «Адмиралтейская игла» из Пушкина, а бабочка? Традиционно греческая — душа, красота? Безусловно. Намек на лепидоптериста Набокова? Что ж, как говорит Татум О'Нил: «И это вероятно»[347]. Вспомним сказанное Бродским по поводу Мандельштама: «Русская поэзия <…> не слишком тематична. Ее основной метод — хождение вокруг да

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату