. Более того, речь идет о чистом значении, отрывающемся от знака (245–247: «от страницы, от букв, / от — сказать ли! — любви / звука к смыслу, бесплотности — к массе…»). Именно оно оказывается высшей ценностью, единственным доступным человеку иным бытием. Здесь не случайно появляются традиционные образы добрых и злых духов — статуи ангелов на литовских костелах и нетопыри, подспудно связанные с демонами (252–256):
Следующие параграфы — поистине «песнь воздуху». Воздух — самое частое существительное (и вообще самое частое полнозначное слово) «Литовского ноктюрна»: оно встречается в стихотворении семь раз[179]. Слово это приобретает многослойный смысл — не в последнюю очередь религиозный. Воздух есть мировая пустота, обитель Урании (257–260: «Муза точки в пространстве! Вещей, различаемых / лишь / в телескоп! Вычитанья / без остатка! Нуля!»). Воздух ассоциируется с белым листом бумаги — так же, как безнадежная вильнюсская ночь ассоциировалась с чернилами (304–306: «Небосвод — / хор согласных и гласных молекул, / в просторечии — душ»). Воздух есть место, где сиротство поэта преодолевается дыханием — т. е. речью (312, 284–285):
Именно в воздухе — или в эфире, или в небесах, или на листе бумаги — разворачивается последняя сцена «Литовского ноктюрна». Земных близнецов — автора и адресата — заменяют небесные двойники. Это покровитель Литвы и покровитель России, двух стран, судьба которых противоположна и все же близка — хотелось бы сказать, неслиянна и неразделима. Стихи завершаются молитвой, обращенной к обоим святым и к третьей, «поэтической святой» — Урании. Значение дома и границы в последний раз преобразуется: дом поэта есть поэзии — смысл, охраняемый стражею строк. «В конце там надо влезть на высокую гору…»
Валентина Полухина (Англия). «Я ВХОДИЛ ВМЕСТО ДИКОГО ЗВЕРЯ В КЛЕТКУ…» (1980)
Это одно из самых любимых поэтом стихотворений является, как будет показано ниже, во многих отношениях итоговым для творчества Бродского до 1980 года. Чаще любого другого он читал его на фестивалях и поэтических выступлениях. Им открывается третий английский сборник поэта «То Urania» и третий русский том собрания сочинений. Оно вошло в антологии и сопровождает журнальные публикации интервью поэта и воспоминания о нем. Авторский перевод этого стихотворения подвергался наиболее суровой (и не всегда достаточно компетентной) критике со стороны английских поэтов[180]. Написанное вольным дольником, который, переходя в акцентный стих, сохраняет постоянную концовку с регулярной схемой женских рифм (abab), стихотворение это, на первый взгляд, во многом необычно для поэтики Бродского 70—80-х годов. Начнем с того, что в нем отсутствуют анжамбеманы, в то время как во многих других стихотворениях предыдущих лет мы встречаем самые неожиданные и даже дерзкие их формы, особенно в таких стихах, как «Полдень в комнате» (1978, III: 447) и «Строфы» (1978, III: 455)[181]. Немало их и в стихах 1980 года, например, «в обеих / половинках» («Снег идет…», III: 8), «перед черной мышью // мины», «от страха / потонуть» («Стихи о зимней кампании 1980 года», III: 9), «в локте и / вместе» («Восходящее желтое солнце…», III: 19).
Бродский отходит в этом стихотворении от характерной для него поэтики и в сфере синтаксиса: в нем нет ни инверсий, ни конфликтов с ритмом[182]. Каждая строка либо завершается семантически полным высказыванием, либо совпадает с концом предложения. Однако, несмотря на явное отсутствие в нем признаков современного недуга синтаксиса, такой синтаксис нельзя назвать здоровым. Его простота — это простота протокольного стиля. Его рубленые фразы напоминают язык анкеты или ответы на вопросы следователя во время доносов. Такой стиль позволяет исключить невыгодные подробности и чувство проявления слабости: упреки, малодушие, страх. С другой стороны, именно такой синтаксис делает это стихотворение образцом лапидарности, если не собранием максим[183]. Его стилистического двойника мы находим в стихотворении 1974