выветрилось у меня и полностью заменилось его рассказами. Моя память, весьма ординарная, сильно подавлялась его суперпамятью. Я не столько сам вспоминал, сколько слушал его рассказы. Он не любил повторяться при других, но я был обречен много раз слушать все байки из нашего общего прошлого, и в моей голове больше версий Тоника, чем собственных моих воспоминаний. Он фантастически помнил все мыслимые и немыслимые исторические даты. Событие знать не фокус, но помнить даты мелких и попросту дурацких происшествий, даты правления какого-нибудь ничтожества, казалось нам сумасшедшим сверхзнанием. В юности он поражал этим девочек, мы выставляли его как нашу общую достопримечательность, а порой и пользовались в своих романтических целях. Подобные развлечения и камерно-эстрадные представления перешли в репертуар наших молодых застолий. Можно было дать задание Эйдельману сказать тост, чтобы, допустим, он упомянул даты жизни каких-нибудь пяти (по заказу) монархов. Да еще придумает наш постоянный тамада Смилга несколько имен из истории искусств, три события из галантной жизни французских королей, революции Древнего мира, чтоб Тоник обязательно указал точный год произошедшего и наконец, чтоб вышел на тост за здравие или в честь кого-либо из участников. Тоник исправно все это проделывал, к нашему восторгу и к удивлению присутствующих новичков.

Однажды, лет двадцать пять назад, мы с Тоником, взяв командировки с каким-то заданием от разных редакций, поехали во Владивосток провожать Белоусова и Смилгу, уходивших в экспедицию на Тихий океан. На прощальном банкете Тоник настолько покорил присутствующих местных вершителей дел и событий, что нам тут же устроили путешествие на Курилы. В результате не мы провожали наших друзей, а на следующий день они приветственно махали нам, стоявшим на палубе, гордо надувшимся от негаданной удачи. На теплоходе, где нас представили капитану, Эйдельман опять исхитрился своими исторческими рассказами так поразить прекрасного пожилого морского волка (с которым, кстати, потом он много лет переписывался), что тот по просьбе Тоника разбудил нас в пять утра и, нарушая ради него международные законы, подошел непозволительно близко к берегам острова Хоккайдо. Эйдельман это считал вполне нормальным — не мог же он быть поблизости от Японии и даже не посмотреть на ее берега!

До последних дней, когда мы вместе ехали в машине, он затевал игру, глядя на номера идущих рядом или навстречу автомобилей. Если номер начинался с нуля или единицы, обязательно сообщал, что в этом году был избран такой-то папа римский, взошел на престол какой-нибудь король или великий герцог, произошла какая-нибудь битва или случилось землетрясение все, что вскипало в его памяти из года проехавшего мимо номера. Он меня так этим заразил, что и я каждый раз норовлю что-нибудь вспомнить, но лишь приблизительно и лишь из российской истории. Например, машина встретилась с номером 14–73. Тоник спрашивает меня: что за год? Я бодро: за семь лет до великого стояния на Угре Ивана III. Радости от моего хитрого невежества ему хватало до самого конца поездки. Он мне тут же сообщал, что происходило в тот год во Франции, Англии, Ватикане.

Это все, так сказать, отходы от настоящих занятий Тоника историей. Радость от занятий в архивах для него превышала многие радости жизни. В нем постоянно билось беспокойство ученого. Он беспрестанно высчитывал, вычитывал и вычислял, где может находиться — в каком архиве, в какой стране, в каком доме или фонде — тот или иной гипотетический документ. Чутье архивного археолога, интуиция ученого, обширные знания подарили ему много открытий.

Наверное, мало чутья и интуиции. Без любви к делу продуктивность нулевая либо ложная. Тоник любил архивы, и они отвечали Тонику взаимностью. Он любил пожелтевшую бумагу, выцветшие чернила, следы песочной присыпки на высочайших резолюциях, лак, защищающий императорские слова от времени, да и просто архивную пыль он любил. В архивах он не уставал, а с наслаждением удивлялся. Как поет Городницкий: 'Не страшно потерять уменье удивлять, страшнее потерять уменье удивляться'.

Помню радости его, еще в молодые годы, от первых архивных блужданий. 'Представляешь, открываю дела, которые сотни лет никто не трогал. Каково ощущение!' — 'А с чего ты взял, что никто не трогал?' — 'Сам посуди, начинается информация. — Дело XVII века. При Алексее Михайловиче. Написано приблизительно так: дело об отрывании пальцев на базаре во время драки. А?!' — 'Ну и что? Почему никто не смотрел?' — 'Открываю папку, а оттуда вываливаются засушенные пальцы трехсотлетней давности. Если бы их кто увидел раньше, я б их сегодня не увидал. Триста лет назад они хватали, может, мясо, может, парчу или парусину, может, пирожки продавали. А может, Алексашка Меншиков оторвал, когда еще был пирожником-лотошником? Вешдоки против Светлейшего! — и мысль в сторону. — Любят в НКВД сокращения: вещдоки, компромат, теракт, Гулаг… — и снова к началу разговора. — Эх, был бы я беллетристом, чего напридумать можно! Про Алексашку можно написать и похлеще, чем Алексей Толстой. А? А талантлив был, проходимец. Но проходимец. На Щеголева чем-то похож. Такой же…' Тут его надо остановить. И вообще запутаешься: кто проходимец — Алексашка, Толстой, Щеголев? А хочешь слушать, будет говорить до бесконечности. Случалось, что, оттолкнувшись от находки, он все же кидался писать нечто беллетристическое: был у него рассказ о вызове на дуэль неким Сыщиковым императора Николая. Долго этот рассказ лежал в ящике, пока удалось его напечатать.

Но все это потом… потом. А сначала только любовь к архивам. Чуял он архивную новь.

Давняя поездка в Благовещенск. Мы прогуливались по городу. Та же компания: он, Белоусов, Смилга и я — остановились перед вывеской городского архива. 'Погуляйте минут пятнадцать-двадцать, подождите меня. Посмотрю, что у них. Что-то тут должно быть. После Читы, Иркутска, Акатуя, Нерчинска, чую я, что сюда тоже должен был черт занести чего-нибудь. Посмотрю только, чьи фонды у них'. Прибежал через полчаса с глазами, пылающими от восторга. По спискам, не залезая в архивы, просто рассчитав, как в шахматной задаче, он обнаружил документы Российского МИДа XVIII века. Их никто никогда не смотрел. Мы должны были уезжать. И он помчался в местный педагогический институт на истфак — просить, умолять, вдохновить, наконец, их разобрать найденный архив, покопаться в нем, ибо там наверняка должно быть много интересного. От него благосклонно приняли подарок, но не знаю, воспользовались ли им. Никогда он не ощущал себя хозяином нового — хозяин весь мир.

Он любил дарить. Он любил любить. К сожалению, редко мог отказать. Порой давал несправедливо добрую рецензию. Отметив в тексте недостатки, сделав кучу замечаний, он в конце напишет доброжелательное заключение с надеждой на хорошие результаты окончательной работы. Бывало, что заключением пользовались, а замечаниями пренебрегали. А потом — справедливо недоумевающие рецензии в газетах. Так было, например, с бурляевским фильмом о Лермонтове. Вспоминаю о нем как о наиболее нашумевшем случае.

Добрым словом должен еще раз, вспоминая подобные казусы, не забыть Юлю — если б не ее заслон, многие добрались бы до него, и пришлось бы Тонику хлебать помои от порой беспринципной своей доброты. А я его понимаю: одна из самых неприятных необходимостей — быть принципиальным. В этом есть что-то бесчеловечное. Пусть меня за это казнят, но к концу жизни к такому выводу я пришел.

Порой он вдруг, причем без какого либо насилия над собой, совершенно автоматически, начинал оправдывать не всегда корректные действия или недоброкачественные работы. Без особого труда прощал и искал оправдывающие объяснения, если эти работы, поступки неблаговидные даже были направлены против его идей, мыслей, дел. Вполне возможно, что первая реакция, бурная, темпераментная, хоть и мимолетная, была более искренней. Но мне кажется, в том и есть одна из черт интеллигентности — подавлять любое агрессивное внутри и вести себя не по воле характера и темперамента, но по канонам порядочности, чудачествам интеллигентности, правилам нравственности. Да, вспыхнул, обиделся… задумался. Но вскоре после вспышки начинал искать изъяны в себе, в своих словах, сказанных или написанных. И, не дай Бог, находил! Тогда начинал злиться, раздражаться на всех, винить всех, но быстро успокаивался и… спускал собак на кого-нибудь из близких.

На чужих в этих случаях явный гнев не распространялся. Человек есть человек, и когда сам виноват, редко с этим примиряешься тотчас. Должно пройти время. И порой вдруг мысленно начинаешь защищать своего оппонента. И так бывает. Праведное с грехом порой меняются местами, как и удача с невезением, или здоровье и болезнь — мысль небогатая, да просто помнить надо, что когда-то наступит и противоположная фаза. Я хочу сказать, что у Эйдельмана все же в действиях преобладала фаза защитительная для оппонента. Уж что там в душе творилось, можно лишь предполагать. В дискуссиях он все время говорил: давайте искать доводы «за». А как порой не хочется даже думать о доводах «за» у того, кто со мной не согласен.

Как-то ехали мы в такси. Водитель увидел женщину, переходящую улицу над подземным переходом.

Вы читаете Извивы памяти
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату