Темперамент унаследован Тоником был от Эйдельмана-старшего. Из гимназии Яков Эйдельман был изгнан с волчьим билетом за оплеуху учителю, позволившему себе антисемитскую выходку. Это действие превосходило, скажем так, отпущение, дававшееся Ветхим Заветом, — в смысле равенства возмездия. Но это был всего лишь пятый класс… Уже после лагеря, но еще не реабилитированный, он на вечере, посвященном Шолом-Алейхему, громогласно, прилюдно обвинил в стукачестве одного критика. Тот, на свое несчастье, попался на глаза Эйдельману-старшему, не умевшему сдерживаться ни на допросах в ГБ в сталинское лихолетье, ни при допросах уже в 'мирной жизни'…
'Мирная жизнь' — и я опять не могу не отвлечься, подумав, что 'мирной жизни' за время пребывания Тоника на этой земле, в нашей стране, так и не наступило. Варианты лагерной жизни по обе стороны колючего ограждения. Внутри, в зоне, большая свобода слова, меньше еды, ближе к смерти. Снаружи — большая возможность передвижений и постоянная угроза попасть в зону при малейшем приближении к свободному слову… И все семьдесят лет — военная ситуация, вечная работа на войну — или уже грянувшую, или грядущую, или гипотетическую. Какая ж это мирная жизнь?! Потому и говорили, что если ты на свободе, вне ограды — так это уже и есть мирная жизнь.
После смерти Сталина нам показалось, что наступила эта долгожданная мирная жизнь, которой весь свет цивилизованный уже наслаждался. И вот в эту иллюзорную мирную жизнь ворвались очередные признаки потустороннего духа, а вернее, посюсторонней материи нашей вечной военной карусели: стали вызывать на 'профилактические беседы' в ГБ. Ведь никогда не знаешь заранее — будет ли выход из этого здания. Вот и мы там. В разных кабинетах, в одно время, хотя мы и не знали, что здесь целая компания близких людей. Допрашивались оба Эйдельмана, первая жена Тоника Эля и я. Толковали без самовара и закуски, естественно, с десяти утра до восьми вечера. В конце «толковища», подписав повестки, пропуска на выход, нас свели в одной комнате. Приятный сюрприз, радость, братание… и чуть прибавившаяся смелость от поощряющего глаза родного человека. Как неофит, я был изрядно напуган, и язык мой был недостаточно гибок для выполнения речевой функции… я больше молчал. Молчал и не чаял, когда, наконец, окажусь там, на улице, пусть пока на Лубянке, но снаружи
Старый Эйдельман — фронтовик и лагерник, — словно тигр, метался по комнате и орал на четырех служителей местного культа. Он кричал, что они нарушают все, что можно нарушить, что ищут не того и не там, что поэтому они не работники, а тунеядцы (слово, начинавшее тогда входить в моду)… Не обращая внимания на весьма разное положение свое и собеседников, он объяснял им, кто они, и в чем сущность учения, которому они служат, и каковы человеческие качества их кумиров, которым они подчиняются. Все, что можно было наорать — он исполнил. А я подсчитывал, на сколько лет всем нам старик столь буйно нагремел. Те же терпеливо слушали и степенно подсказывали, что пора домой, пора и честь знать. На этот раз я был абсолютно согласен с чекистами.
Но когда силы старого и много пережившего человека, по-видимому, стали иссякать, неожиданно прорвало фонтан молодого. Видно, слишком долго молчал — он этого не любил. На беседе небось боялся лишнее брякнуть, а сейчас отец площадку занял. Тоник вдруг тоже обрушился на работников, как любят нынче говорить, правоохранительных органов. Он начал теоретически обосновывать и пояснять историческими примерами то, что батя разъяснял на полулагерном волапюке. Я решил тогда, что теперь уж точно пропуск на выход заберут. Они оба, по-моему, друг друга подогревали. Слава Богу, что чекисты тоже люди, у них семьи, здоровый аппетит, а кровавый энтузиазм поубавился, да и команды оставлять нас там на ночь, по всей очевидности, не последовало. Это, пожалуй, самая яркая моя встреча с совместным семейным темпераментом обоих Эйдельманов. Я одновременно увидел и корень, и здоровый, сильный, молодой побег дерева. Тут тебе не шахматную доску на диван швырнуть.
Старик, говорят, и в лагере за ту же неуемность не раз оказывался в БУРе — бараке усиленного режима. Темперамент не оставлял его до самой смерти: шепотом от слабости, но, тем не менее, бурно возмущаясь непониманием, он просил объяснить жене, Марии Натановне, что хватит к нему приставать с едой — он устал, конец пришел, неужели непонятно!..
Да, темперамент! Вспоминаю нашу совместную поездку по пушкинским местам. Ярким осенним днем Тоник, Смилга и я шли по дороге от Святогорья к Тригорскому. Еще ночной иней не сошел с травы. По нашим представлениям, погода была пушкинская. Нам за тридцать — вполне зрелые мужчины, но обстановка вызывала рецидивы щенячьего ерничанья. Тоник начал представлять различные сентиментальные картинки с Пушкиным, так сказать, в главной роли. Стал громко читать его стихи. Мы же, от полноты счастья, здоровья и ради пустого зубоскальства молодых волчат на отдыхе, принялись скоморошничать, иронизировать над эмоциями нашего пушкиноведа. Он стерпел, но стихи читать перестал. А хотелось, наверное. Посмурнел, но хмурость все же была мимолетна. В Тригорском он у каждого места в парке вспоминал (или воображал), что происходило с Пушкиным именно в этом месте. Но что с Тоником стало у Дуба Уединенного! Тут наступила кульминация его чувств и нашего шутовства. Раскинув руки, он двинулся к дереву. Мы же стали цитировать всякую полухулиганскую дребедень, как нам казалось, приличествующую случаю. Он ответил соответствующе, как было принято в нашей среде с седьмого класса, и мы молча двинулись дальше. Вроде квиты. Ан нет! После немого прохода по парку он вдруг якобы вспомнил, что ему срочно надо быть в Москве, так как забыл про очень важное дело. Считай — швырял в нас шахматной доской. Молчал до самого Новгорода, где в ресторане мы исхитрились ликвидировать остатки денег перед посадкой в московский автобус. Он расслабился и помягчел. Но в автобусе все же сел не с нами. Лишь спустя несколько часов он окончательно отошел, после того как рассказал соседке по автобусу о питекантропах, о новых находках в Кении, о поисках недостающего звена на пути от обезьяны к человеку. Он был болен, если не мог до кого-нибудь донести какую-либо новую информацию. Смилга его называл 'носитель информации'. Не знаю, насколько это было интересно соседке в автобусе, но себя он привел в нормальный вид и по приезде в Москву, выйдя из машины, обратился к нам со словами: 'Ну, не кретинизм?! До Ганнибалов так и не дошли'.
Говорят, если уж очень высок отец, природа отдыхает сыновьях. На Тонике природа не отдыхала — Тоник сделал следующий шаг.
Любовь к книгам разнилась у отца и сына. Отец библиотеку собирал и бдительно следил за отданной книгой. Не любил он, когда книга надолго покидала свое место на полке. Читать давал, но записывал и каждый раз напоминал. Он знал нас, этот старик. Для Тоника же главное было донести до другого информацию любым способом. Передал — и пошел дальше. Все, кроме книг, в то время было малоинформативным. Если говорить об информации правдивой. Все началось потом, а пока — лишь книги. Книги из своей домашней библиотеки Тоник щедро раздавал. У нас у всех в сороковые годы дома было не так уж много книг. Эйдельмановская, отцовская, библиотека — в те годы редкость. У кого пропали книги за время эвакуации или фронта, у кого их не было и до войны. Интеллигентность не поощрялась.
Отец Тоника вернулся с войны только после японского постскриптума — с книгами еще было более или менее, да и эвакуация снимала с сына всякие подозрения за некоторые библиотечные пропажи. Но довольно скоро Яков Наумович Эйдельман оказался в Воркутлаге. За пропаганду сионизма. Хотя СССР активно поддержал создание Государства Израиль.
Бог смилостивился — Сталин умер (как говорил Тоник, 'великий сдэх') до того, как опричники его смогли добить старика. Вместе с немногими оставшимися в живых лагерниками возвратился домой и Яков Эйдельман. После первых объятий, поцелуев, восклицаний и слез старый «сионист», оглядывая сына, наверное, словно Тарас Бульба, приговаривал: 'Поворотись-ка, сынку!' А может, сын, дождавшись отца, восклицал: 'Поворотись-ка, батько!'… и поворотил батьку ненароком лицом к книжным полкам, зиявшим черными пустотами…
Может, нечего было есть, вот и распродали? Да нет — жажда нести свет в мир. Как же: Господь дал Моисею в руки Завет и поручил народу своему нести свет в мир. На атеистического отца эта религиозная демагогия повлиять не могла. Лишь радость встречи отложила неминуемые выяснения причин уменьшения библиотеки. Уже на следующий день Тоник лихорадочно выспрашивал, кому он что давал читать. Да ведь разве все упомнишь! Не было у нас привычки записывать. Да она у него так и не появилась, хотя впоследствии к книжной собственности он стал относиться более трепетно.
Яков Наумович рассказал Тонику притчу по поводу библиотечных потерь. Некий отец сказал сыну, что оставит ему наследство лишь в том случае, если сын сумеет заработать что-либо сам. Сердобольная мать дала тайком сыну драхму, но отец, посмотрев на нее, бросил в огонь. 'Это не ты заработал'. Еще и еще раз пыталась мать выручить сына, но каждый раз отец почему-то догадывался и кидал монету в огонь.