Четыре раза подряд она сказала четырем разным собеседникам одно и то же — и только на пятый даже не сняла трубку, хотя наверняка это тоже звонил кто-то из близких, потрясенный убойными разоблачениями Уинчелла, — не сняла трубку, потому что рекламная пауза уже закончилась и они с отцом поспешили к радиоприемнику в гостиную. А Сэнди вошел в нашу общую комнату, где я лежал, притворяясь спящим, — и, перед тем как раздеться, включил ночник — крохотную такую лампочку, включаемую и выключаемую нажатием на кнопку, которую он сам же и смастерил в школе на уроке труда в те дни, когда был одаренным художником-самоучкой и вообще умельцем — с поистине золотыми руками и без каких бы то ни было идеологических пристрастий.
Поздно вечером нам столько не звонили с тех пор, как пару лет назад умерла моя бабушка. До одиннадцати мой отец отзванивался всем, на чьи звонки в рекламной паузе ответила мать, и еще целый час супруги провели на кухне, разговаривая приглушенными голосами, и только после этого отправились спать. И прошло еще два часа сверх всего этого, прежде чем я внушил себе, что мои родители наконец заснули и на соседней кровати Сэнди перестал таращиться в темный потолок и тоже забылся сном, — а это означает, что я могу, никем не замеченный, подняться с постели, прокрасться по коридору к черному ходу, выскользнуть из квартиры, спуститься по лестнице в подвал и там, в темноте, ступая босыми ногами по цементу, забраться в нашу кладовку.
В моем порыве не было ничего истерического, панического или мелодраматического, да и ничего бесповоротного тоже, так мне, во всяком случае, казалось. Позже взрослые скажут: мы даже не догадывались, что этот послушный и хорошо воспитанный мальчик может повести себя столь непредсказуемо, может так заиграться, оказавшись чуть ли не лунатиком. Но ничего лунатического в моем поведении не было и никакой игры тоже. И уж подавно я не
Единственной вещью в нашем мире, с которой я не мог расстаться, был мой филателистический альбом. Я, может, и оставил бы его дома, будь я уверен в том, что после моего исчезновения в него никто не полезет, но такой уверенности я не чувствовал, — и поэтому в последний миг, уже на выходе из комнаты, остановился возле своего платяного шкафчика и, стараясь действовать как можно тише, извлек его из-под вороха нижнего белья и носков. Потому что нестерпимой была мысль о том, что его могут достать, раскрыть, порвать, выкинуть или, хуже того, отдать в целости и в сохранности какому-нибудь другому мальчику. И вот я взял его под мышку — и альбом, и нож, каким вскрывают почтовые конверты, купленный мною в Маунт- Верноне. Нож был в форме мушкета с примкнутым штыком — и я, стараясь действовать как можно аккуратней, вскрывал им всю приходящую на мое имя корреспонденцию, хотя никакой корреспонденции (если отвлечься от поздравительных открыток ко дню рождения), кроме регулярного
Я ничего не помню — в промежутке между тем, как, выскользнув из дому, пошел по пустынной улице в сторону монастырских угодий, и пробуждением на следующий день в незнакомой обстановке на явно больничной койке в присутствии родителей с совершенно белыми лицами и врача, который, извлекая у меня из носа какую-то трубочку, деловито сообщил мне, что я нахожусь в госпитале «Бейт Исраэль» и что, хотя у меня, очевидно, очень болит голова, я скоро должен поправиться. Голова у меня и впрямь раскалывалась, но не от падения кровяного давления в мозгу, чего опасались в связи с тем, что меня нашли без сознания и с сильным кровотечением, — и не от сотрясения мозга. Рентгенограмма черепа и неврологический анализ показали, что моя нервная система не пострадала. Если не считать пореза длиной в три дюйма, на который наложили восемнадцать швов (и сняли только через неделю), и того факта, что я не помнил,
Меня оставили в больнице на весь день и на следующую ночь — тормоша каждый час, чтобы удостовериться в том, что я вновь не потерял сознание, — а на утро второго дня выписали, порекомендовав неделю-другую воздерживаться от физических нагрузок. Моя мать взяла на работе отгул, чтобы побыть со мной в больнице, и потом повезла меня домой на автобусе. Поскольку голова у меня болела еще дней десять — и с этим нечего было поделать, — я не ходил в школу, но в остальном я еще, как мне объяснили, счастливо отделался — и произошло это главным образом благодаря Селдону, который, следуя за мной на некотором расстоянии, стал свидетелем почти всего, что я теперь не мог вспомнить. Если бы Селдон не выскользнул из постели, услышав, как я крадусь по лестнице, и не поспешил за мной по темной Саммит- авеню, а потом — через пустырь возле средней школы, к стене монастырских угодий на Голдсмит-авеню, и — сквозь незапертые ворота — в тамошний лесок, — я, не исключено, так и валялся бы там без сознания в его одежонке, пока не истек кровью до смерти. Селдон сломя голову помчался домой, разбудил моих родителей, которые тут же позвонили в Службу спасения, прибыл вместе с ними на машине к монастырской ограде и провел моих отца и мать именно на то место, где без чувств лежал я. Было без нескольких минут три, и кругом стояла тьма кромешная; опустившись возле меня на колени прямо на сырую землю, моя мать приложила мне к голове предусмотрительно прихваченное из дому полотенце, чтобы остановить кровоточение; отец покрыл меня старым одеялом для пикников, которое нашлось в багажнике, — и так они согревали меня, пока не прибыла «скорая помощь». Отец с матерью организовали мою эвакуацию с места, на котором произошло несчастье, но жизнь мне спас Селдон Вишнев.
Судя по всему, я, выйдя во тьме на опушку леса, спугнул двух лошадей, испугался их сам и бросился бежать к ограде. Лошади неслись следом. В какой-то момент я споткнулся и упал, а одна из лошадей на скаку ударила меня копытом по затылку. На протяжении последующих недель Селдон взволнованно расписывал мне (и, разумеется, всей школе) мою ночную вылазку во всех деталях, — включая ее смысл: попытку сбежать из дому и поступить в приют, выдав себя за сироту, — и особенно упирая на инцидент с лошадьми и на собственное геройство: как-никак, он босой и в пижаме пробежал в два конца добрую милю по сырой и весьма неласковой земле.
В отличие от своей матери и моих родителей, Селдон так и не смог успокоиться, узнав, что это вовсе не он самым необъяснимым образом потерял вещи, а, напротив, я украл их в порядке подготовки к побегу. Эта нежданная и негаданная реабилитация помогла ему сильно вырасти в собственных глазах, придала ему ощущение значимости, прежде отсутствовавшее. В сотый раз рассказывая историю неудавшегося побега на правах и спасителя, и невольного пособника — и демонстрируя каждому, кто соглашался поглядеть, свои исцарапанные ступни, — Селдон впервые в жизни почувствовал себя сорви-головой и чуть ли не героем,