ни как везенье (подразумевающее и такое понятие, как богоизбранность). Они были евреями — и от этого им было не избавиться, но, с другой стороны, им и не хотелось от этого избавляться. Их еврейство проистекало из того, что они были самими собой, и их американизм — тоже. Всё связанное с национальным вопросом было столь же естественно и фундаментально, как, допустим, наличие вен и артерий, — и у них никогда не было ни малейшего желания скрыть или изменить свою национальную природу (без малейшей оглядки на возможные в связи с переменой национальной сущности выгоды).
Я знал этих людей всю жизнь. Женщины дружили, делились тайнами и рецептами, болтали по телефону, приглядывали по мере надобности за чужими детьми и отмечали в своем кругу дни рождения совместной поездкой за двенадцать миль на Манхэттен посмотреть какое-нибудь бродвейское шоу. Мужчины не только годами работали в одном и том же округе, но и по два раза в месяц встречались по вечерам, чтобы сыграть в безик (тогда как жены в те же часы играли в маджонг), а время от времени целой компанией отправлялись в воскресное утро в баню, прихватив с собой сыновей, начиная с возраста где-то посередине между Сэнди и мною. На День благодарения, на Четвертое июля и на День труда семьи как правило отправлялись на пикник в буколическую резервацию Южная Гора милях в десяти к западу от нашей округи, где отцы с сыновьями метали подковы, играли в софтбол и слушали, если кто-нибудь прихватывал с собой транзисторный приемник — главное чудо техники в наших местах, — трансляцию со стадиона. Мальчики не всегда ладили между собой, но отцовская взаимоприязнь нас примиряла. Изо всей нашей ватаги Селдон был самым хилым, самым ненадежным и, увы ему, самым невезучим, — и все же именно с Селдоном мне предстояло провести остаток детства и кто знает сколько еще. С тех пор как они с матерью узнали о том, что их тоже переселяют, он начал таскаться за мной еще более назойливо, да я и сам понял, что, раз уж мы с ним окажемся вдвоем единственными евреями среди учеников начальной школы в Данвилле, — и данвиллские неевреи, и наши собственные родители будут считать, что мы с ним — не- разлей-вода. И хотя неизбежная неразлучность с Селдоном наверняка должна была оказаться далеко не самым худшим изо всего, что ожидало меня в Кентукки, именно она казалась девятилетнему мальчику особенно невыносимой перспективой и стала в конце концов причиной бунта на корабле.
Да, но как поднять бунт? Этого я пока не знал. Однако предреволюционная ситуация уже сложилась — и я нашел в подвале среди всякого хлама маленький и жалкий чемоданчик (даже не кожаный, а какой-то картонный), тщательно очистил его от плесени изнутри и снаружи — и припрятал в него полный набор одежды, осторожно заимствуя ее, предмет за предметом, из комнаты Селдона на первом этаже, куда мать регулярно загоняла меня поучиться играть в шахматы. Я обошелся бы собственной одежонкой, однако понимал, что мать рано или поздно заметит участившиеся пропажи и потребует у меня объяснений. Она по- прежнему занималась стиркой в конце недели и сама забирала из прачечной то, что сдавала туда (тогда как забирать вещи из химчистки входило в мои обязанности) — и таким образом в голове у нее сложился полный инвентарный список семейного гардероба вплоть до состояния и дислокации каждой пары носков. С другой стороны, воровать одежду у Селдона представлялось проще простого, и — с оглядкой на его отношение ко мне как к своему второму «я» — от соблазна таким образом отмстить ему было просто не удержаться. Нижнее белье и носки легко засунуть себе под футболку, вынести в подвал и уложить в чемодан. Украсть, вынести и припрятать брюки, верхние рубашки и обувь, конечно, труднее, но достаточно сказать, что Селдон был весьма рассеян, чтобы кражи проходили успешно и до поры до времени оставались незамечены.
Запасшись полным набором вещей соседа по дому, я, впрочем, не знал, что делать дальше. Мы с ним были примерно одинаковой комплекции, и когда я однажды в предвечерний час, набравшись смелости, переоделся в подвале в его одежду, мне только и осталось что встать во весь рост и сказать: «Привет. Меня зовут Селдон Вишнев» — и почувствовать себя при этом полным уродом.
И не только потому, что полным уродом казался мне сам мальчик, в которого я перевоплотился, но потому, что мое неприличное рысканье по всему Ньюарку в недавнем прошлом, кульминацией которого явился нынешний маскарад в подвале, неопровержимо доказывало, что куда большим уродом стал я сам. Уродом, каких свет не видывал.
$19–50, оставшиеся у меня из элвиновской двадцатки, также отправились в чемодан под стопку белья. Я моментально переоделся в собственное платье, зарыл чемодан поглубже в ворох прочего хлама и — прежде чем разгневанный призрак Селдонова отца успел придушить меня прямо на месте преступления висельной веревкой — выскочил во двор. В ближайшую пару дней мне удалось притвориться, будто я забыл о том,
Селдона меж тем отправили в нашу квартиру и велели ему делать уроки вместе со мной. Он и сам был страшно расстроен.
— Я их не терял, — сказал он мне сквозь слезы. — Да и как я мог потерять башмаки? Как я мог потерять брюки?
— Да переживет она как-нибудь, — утешил я его.
— Нет, не переживет. Она никогда ничего не может пережить. «Ты доведешь нас до нищенской сумы», — вот как она изволила выразиться. Что ни случись, для моей матери это всегда «последняя капля».
— Может, ты забыл их в раздевалке после физвоспитания?
— Интересно, как? Я что, голый оттуда ушел?
— И все же, Селдон, ты их где-нибудь потерял. Давай-ка подумай хорошенько — и вспомнишь.
На следующее утро, прежде чем я отправился в школу, а мать — на работу, она предложила мне подарить Селдону полный набор собственных вещей взамен его исчезнувших.
— У тебя есть рубашка, которую ты никогда не носишь. Та, что подарил дядя Лени. Ты говоришь, она для тебя слишком ярко-зеленая. И коричневые брюки — ну те, вельветовые, что перешли к тебе от Сэнди. Они на тебе плохо сидят, а вот на Селдоне, я уверена, будут сидеть просто замечательно. Миссис Вишнев так горюет — и столь великодушный жест, причем именно с твоей стороны, придется как нельзя кстати.
— А нижнее белье? Ты что, мама, собираешься отдать ему и мое нижнее белье? Может, мне прямо сейчас раздеться?
— Это не понадобится. — И она решила успокоить меня улыбкой. А вот зеленую рубашку и коричневые вельветовые брюки, и, может быть, один из твоих старых брючных ремней… Решать тебе, но миссис Вишнев это очень обрадует, а что касается Селдона, то он будет просто на седьмом небе. Он ведь тебя, знаешь ли, боготворит. Ну конечно, знаешь.
«Да нет, это она знает, — подумал я. — Знает, что я это сделал. Вообще все знает».
— Но мне не хочется, чтобы он разгуливал в моей одежде. Не хочется, чтобы он в Кентукки докладывал каждому встречному: «Погляди-ка, на мне вещички Рота».
— А почему тебя так волнует, что будет в Кентукки? Еще неизвестно, когда мы туда поедем, да и поедем ли вообще.
— Но, мама, он же будет носить их и здесь. Будет надевать в школу.
— Что ж это такое с тобой происходит? — удивилась она. — Не понятно, на кого ты похож. Не понятно, во что превращаешься…
— А ты сама!
И я, подхватив учебники, помчался в школу, а вернувшись домой на ланч в полдень, извлек из стенного шкафа зеленую рубашку, которую всегда ненавидел, и коричневые вельветовые брюки, которые на мне плохо сидели, и отнес их в квартиру на первом этаже Селдону. Он сидел на кухне, уплетая сэндвич, еще с утра приготовленный ему матерью, и играл в шахматы сам с собой.
— Вот, — сказал я, вывалив вещи прямо на стол. — Держи. Дарю. — И тут же добавил, заранее наплевав на неизбежные судьбоносные последствия для нас обоих. — Только отвяжись от меня, только не таскайся за мной повсюду!