академическими познаниями тебе надлежит освоить правила поведения в коллективе и научиться терпимости к людям, которые не являются твоей точной копией.
Взбодренный «китайским национальным гимном», я перешел на крик:
— А как насчет терпимости ко мне? Простите, сэр, я не хочу грубить или переходить на личности. Но, — к собственному изумлению, подавшись вперед, я грохнул кулаком по письменному столу, — в каком преступлении меня, собственно, обвиняют? Допустим, я перебрался из одной комнаты в другую, допустим, я поступил так два раза подряд, и что же? В Уайнсбурге это считается преступлением? Это делает меня правонарушителем?
Теперь он налил водички уже себе и сделал изрядный глоток. Ах, если бы я мог, опередив его, подхватить графин первым! Если бы мог наполнить стакан и подать его со словами: «Успокойтесь, декан. Вот, попейте водички. Это, говорят, помогает!»
С деланной широкой улыбкой Кодуэлл ответил:
— А разве кто-нибудь произнес слово «преступление»? Ты, Марк, обнаруживаешь склонность к драматическим преувеличениям. Это не идет тебе на пользу, и тебе следовало бы над этим поразмыслить. А теперь скажи, как тебе жилось в семье. Хорошо? Как складывались у тебя отношения с отцом и матерью? В той же анкете, где сказано, что ты не веришь в Бога, ты написал, что у тебя нет ни братьев, ни сестер. Значит, если я понял правильно, вы жили втроем.
— А как это можно было бы понять неправильно, сэр? — Заткнись, прикрикнул я на себя мысленно. Заткнись и с этого мгновения прекрати корчить из себя несокрушимый Китай! Но я не мог. Не мог, потому что склонность к преувеличениям была присуща не мне, а декану: сам вызов к нему свидетельствовал, что он придает до нелепости преувеличенное значение тому, что я переехал из одной комнаты в другую. — Я был точен, когда написал в анкете, что мой отец — мясник, — сказал я. — Он и в самом деле мясник. И не я один считаю его мясником. Он и сам говорит о себе точно так же. Это ведь вы назвали его кошерным мясником. Что ж, я ничего не имею против. Но это еще не повод обвинять меня в том, будто я допустил неточность, заполняя анкету для поступления в Уайнсбург. И не был неточностью прочерк, сделанный в графе «Вероисповедание»…
— Позволь перебить тебя, Марк. Как вам троим жилось, с твоей точки зрения? Именно этот вопрос я ведь и задал. Тебе, твоей матери и отцу — как вам жилось втроем? Только ответь мне, пожалуйста, без экивоков!
— Мы с матерью ладили замечательно. И до сих пор ладим. И до самого недавнего времени мы превосходно ладили и с отцом. Окончив школу и еще не приступив к учебе в колледже Роберта Трита, я полгода работал у него в мясной лавке. Мы были тогда близки, как только могут быть близки отец и сын. И лишь в последний год между нами возникло напряжение, из-за которого мы оба сильно страдали.
— А могу ли я спросить, из-за чего возникло напряжение?
— Его беспричинно тревожила моя нарастающая независимость.
— Беспричинно, потому что у него не было повода тревожиться?
— Ни малейшего!
— Не встревожила ли его, например, твоя неспособность ужиться с соседями по комнате уже здесь, в Уайнсбурге?
— Я ничего не рассказывал ему о соседях по комнате. Я не придал этому такого значения. Кроме того, «неспособность ужиться» — это не лучшее определение причины конфликта, сэр. Мне бы не хотелось отвлекаться от учебы на решение явно надуманных проблем.
— Я бы не назвал два переезда менее чем за два месяца явно надуманной проблемой, да и твой отец наверняка тоже. Если бы ты, конечно, ввел его в курс дела, на что он, кстати, имеет полное право. Я не думаю, что ты вообще решился бы на переезд, не говоря уж о двух переездах, если бы сам считал эту проблему явно надуманной. Но хорошо, сменим тему. Скажи мне, Марк, завел ли ты себе кого-нибудь здесь, в Уайнсбурге?
Я покраснел. «Вставай, проклятьем заклейменный…»
— Да, — буркнул я.
— Пару-тройку девиц? Или больше? Может быть, целую дюжину?
— Одну.
— Вот как! Значит, всего одну.
Прежде чем он успел спросить, как ее зовут, и мне поневоле пришлось бы вымолвить ее имя, прежде чем он успел задать второй вопрос, напрямую вытекающий из первого, а именно о характере и близости наших взаимоотношений, я вскочил с места.
— Сэр, — вырвалось у меня, — я категорически протестую против таких расспросов! Я не вижу в них смысла. Я не понимаю, почему должен рассказывать вам о своих взаимоотношениях с соседями по комнате, о своих религиозных верованиях или об их отсутствии, о своей реакции на религиозные верования окружающих. Это мое личное дело, и мое участие или неучастие в общественной жизни — тоже, а мое поведение в свободное от занятий время — тем более. Я не нарушаю закона, мое поведение не приносит никому вреда и не представляет ни для кого опасности. Ни словом, ни делом я ни разу не посягнул на права и свободы других людей. Если чьи-нибудь права в данном случае и находятся под угрозой, то исключительно мои!
— Сядь, пожалуйста, успокойся и попробуй объясниться.
Я сел на место и, на сей раз не дожидаясь приглашения, хлебнул водички. Игра шла уже по-крупному, она становилась для меня непозволительно рискованной, но не мог же я признать свое поражение, если декан, несомненно, ошибался, а я чувствовал свою правоту?
— Я, сэр, категорически протестую против необходимости сорок раз за годы учебы в колледже посетить церковную службу, с тем чтобы быть допущенным к защите диплома. Я не понимаю, по какому праву колледж принуждает меня хотя бы раз выслушать служителя какой-либо религии, хотя бы раз внять христианским гимнам, взывающим к христианскому божеству, меня, убежденного атеиста, которому, честно говоря, претят вероучение и религиозная практика любого рода и толка! — Меня понесло по-настоящему, и, захоти я остановиться, уже бы не смог, хотя и чувствовал себя ослабленным. — Мне не нужно, чтобы профессиональные моралисты в своих проповедях наставляли меня, как я должен себя вести. И бог мне для этого совершенно не нужен. Я вполне способен вести добропорядочную жизнь, не исповедуя верований недоказуемых и невероятных, которые, на мой взгляд, детские сказки, принимаемые на веру взрослыми и ничуть не более основательные, чем вера в Санта-Клауса. Полагаю, декан Кодуэлл, что вам знакомы труды Бертрана Рассела. Бертран Рассел, выдающийся английский математик и философ, в прошлом году был удостоен Нобелевской премии по литературе. Одним из литературных трудов, за которые он и был награжден Нобелевской премией, стало всемирно знаменитое эссе, впервые обнародованное в форме публичной лекции еще в тысяча девятьсот двадцать седьмом году и озаглавленное «Почему я не христианин». Вам знакомо это сочинение, сэр?
— Сядь, пожалуйста.
Последовав указанию, я, однако же, не умолк:
— Я спрашиваю, известно ли вам чрезвычайно важное эссе Бертрана Рассела. Полагаю, что нет. А мне оно, напротив, очень хорошо знакомо, потому что в бытность мою капитаном школьной команды Клуба заядлых спорщиков я заучивал его целыми абзацами. И не забыл — поклялся себе в том, что никогда не забуду. Это эссе и целый ряд сочинений к нему примыкающих представляют собой возражения Рассела не только против христианских представлений о боге, но и против концепций божественного начала, проповедуемых всеми ведущими мировыми религиями, каждую из которых знаменитый ученый считает и неистинной, и необыкновенно опасной. Если бы вы прочитали это эссе — а я настоятельно рекомендую вам сделать это для расширения вашего духовного кругозора, — то поняли бы, что Бертран Рассел, один из величайших логиков, равно как математиков и философов, именно при помощи логики последовательно разрушает доказательства существования бога: аргумент первопричины, аргумент естественного закона, аргумент целесообразности, нравственные аргументы в пользу существования бога и аргумент искупления несправедливости. Ограничусь двумя примерами. Во-первых, обосновывая несостоятельность аргумента первопричины, он утверждает: «…если все должно иметь причину, то должен иметь причину и бог. Если же может существовать нечто не имеющее причины, то этим нечто может быть природа, точно так же как и бог, а значит, аргумент первопричины абсолютно недействителен». Во-вторых, отвергая аргумент