камнями. В тени дерева гинкго[36] Фрэнсис заметил странный каменный курган конической формы. За ним, выделяясь на центральном холме, стояла маленькая каменная церковь.
Когда отец Чисхолм вошел в деревню, его немедленно окружили ее жители: мужчины, женщины, дети и собаки, любопытствуя, столпились вокруг него, взволнованные и приветливые. Они дергали его за рукава, трогали ботинки, с возгласами восхищения разглядывали его зонтик. Тем временем Та что-то быстро объяснял своим сородичам на диалекте, которого Фрэнсис не мог понять. Вокруг европейца столпилось человек шестьдесят простых крестьян, черты которых отчетливо носили признаки семейного сходства. Люди выглядели здоровыми и крепкими. Фрэнсиса радовало открытое дружелюбие в их наивных глазах.
Вскоре Та с видом собственника вытащил вперед своего отца Лиучи, невысокого, но сильного человека лет пятидесяти, с маленькой седой бородкой и полными простоты и достоинства манерами.
Медленно, чтобы его можно было понять, Лиучи сказал:
— Мы с радостью приветствуем вас, отец. Войдите в мой дом и отдохните немного перед молитвой.
Он провел отца Чисхолма к самому большому дому, построенному на каменном фундаменте около церкви и с изысканной вежливостью ввел его в низкую прохладную комнату. У противоположной стены стояли клавикорды из красного дерева и португальские часы. Совершенно изумленный, Фрэнсис во все глаза смотрел на часы. На латунном циферблате было выгравировано:
Ему некогда было заняться более подробным осмотром, так как Лиучи снова обратился к нему:
— Желаете ли вы сами отслужить мессу, отец, или хотите, чтобы это сделал я?
Как во сне, отец Чисхолм кивнул головой на него. Какой-то внутренний голос заставил его ответить:
— Вы, пожалуйста!
Он был в замешательстве и брел на ощупь. Фрэнсис знал, что нельзя проникать в эту тайну грубо, заговорив о ней, он должен постичь ее сам, бережно и терпеливо.
Через полчаса все собрались к заутрене. Церковь была маленькая, но построена со вкусом в стиле Ренессанс с налетом мавританского влияния. Сразу обращали на себя внимание три простых прекрасно выполненных аркады и грандиозные мозаики, частью не законченные. Входная дверь и окна поддерживались плоскими пилястрами.
Фрэнсис сидел в первом ряду внимательных прихожан. Каждый, прежде чем войти, проделывал церемонию омовения рук. Большинство мужчин и несколько женщин надели специальные молитвенные головные уборы. Вдруг прозвенел колокольчик, и Лиучи в поблекшем желтом одеянии, поддерживаемый двумя юношами, приблизился к алтарю. Повернувшись, он церемонно поклонился отцу Чисхолму и всем собравшимся. Затем началось богослужение.
Фрэнсис наблюдал, очень прямо стоя на коленях. Он чувствовал себя во власти какого-то очарования, будто у него на глазах воплощалась его мечта Фрэнсис видел теперь, что эта церемония была своеобразным пережитком, трогательной реликвией мессы. Лиучи, очевидно, не знал латыни, так как он молился по-китайски. Сначала он прочел Confiteor[37], потом Credo[38]. Когда священник поднялся к алтарю и открыл пергаментный требник, что стоял на деревянной подставке, отец Чисхолм отчетливо расслышал отрывок из Священного Писания, торжественно провозглашенный на родном языке. Это был самобытный перевод Библии… Френсис перевел дух.
Все пошли к причастию. Даже грудных детей поднесли к ступенькам алтаря. Лиучи спустился, неся чашу рисового вина. Он окунал в нее палец и проводил им по губам каждого причащающегося. Перед уходом из церкви прихожане собрались около статуи Спасителя и поставили зажженные ароматические свечи в тяжелый канделябр у ее подножия. Затем каждый сделал по три земных поклона и почтительно отошел.
Отец Чисхолм задержался в церкви. Глаза его были влажны, а сердце сжималось от этого наивного детского благочестия, того самого благочестия и той самой наивности которые он так часто наблюдал среди крестьян Испании. Конечно, вся эта церемония была недействительной — он слегка улыбнулся, представив себе ужас отца Тэррента, если бы тот увидал это зрелище, — но он нисколько не сомневался в том, что от этого она не была менее приятна Всемогущему Богу.
Лиучи ожидал его на улице, чтобы проводить в дом, где уже была приготовлена еда. Отец Чисхолм очень проголодался и отдал должное рагу из горного барашка — маленькие ароматные шарики плавали в капустном супе, а потом необычайному блюду из риса и дикого меда, он в жизни не едал такого вкусного десерта.
Когда оба закончили трапезу, Фрэнсис стал тактично расспрашивать Лиучи. Он скорее согласился бы откусить себе язык, чем обидеть собеседника. Деликатный старик отвечал доверчиво. Верования его были христианскими, совершенно детскими и странным образом переплетались с традициями Даодэ[39]. Может быть, с внутренней улыбкой подумал отец Чисхолм, они также немножко отдавали несторианством[40].
Лиучи объяснил ему, что вера передавалась у них от отца к сыну на протяжении многих поколений. Их деревня не была совсем уж отрезана от мира, но все же в достаточной мере далека и так мала, так замкнута в своей жизни, что чужие редко нарушали ее покой. Жители здесь были одной большой семьей. Они вели чисто пастушеское существование и ни от кого не зависели. Даже в самые тяжелые времена у них было вдоволь хлеба и баранины. Кроме того, местные крестьяне умели делать овечий сыр[41] и два сорта масла — красное и черное — и то и другое изготовлялось из бобов и называлось „чианг“. Одежду они изготовляли из домотканой шерсти и овечьих шкур.
Из овечьей кожи издавна выделывали особый сорт пергамента, который очень ценился в Пекине. В горах было много диких маленьких лошадей. Изредка кто-нибудь из семьи отвозил на них в город груз тонкого пергамента.
В маленьком племени было три „отца“, избиравшихся на эту должность еще в раннем детстве. За некоторые религиозные требы вносилась плата рисом. Они особенно почитали „Трех Драгоценных“ — св. Троицу. За все время, что они себя помнят, им никогда не приходилось видеть настоящего посвященного священника.
Отец Чисхолм слушал с напряженным вниманием и теперь задал вопрос, интересовавший его больше всего:
— Вы мне еще не рассказали, как это все началось.
Лиучи посмотрел на своего гостя, как бы желая составить окончательное мнение о нем, потом с легкой улыбкою встал и вышел в соседнюю комнату. Он вернулся, неся под мышкой сверток, завернутый в овечью шкуру. Лиучи молча протянул его отцу Чисхолму, посмотрел, как тот развернул его и, увидев, что священник совершенно поглощен чтением, молча вышел.
Это был дневник отца Рибьеру, написанный на португальском языке, потемневший, испачканный и рваный, но в большей своей части поддающийся прочтению. Фрэнсис знал испанский, и поэтому смог медленно перевести его. Захватывающий интерес, с каким читался этот документ, заставлял забывать о труде, затрачиваемом на его расшифровку. Дневник португальца властно приковывал к себе его внимание. Отец Чисхолм сидел совершенно неподвижно, только рука время от времени медленно двигалась, переворачивая тяжелую страницу. Время ушло на триста лет назад, старые остановившиеся часы возобновили свое мерное тиканье.
Мануэль Рибьеру был миссионером из Лиссабона, он прибыл в Пекин в 1625 году. Фрэнсис видел португальца как живого: молодой человек двадцати девяти лет, худощавый, смугло-оливковый, довольно пылкий, с темными глазами, пламенными и смиренными одновременно. В Пекине молодому миссионеру посчастливилось подружиться с отцом Адамом Шалем, великим немецким миссионером- иезуитом, астрономом, доверенным лицом, другом и законодателем императора Чунчина. В течение нескольких лет на отца Рибьеру падал отблеск славы этого поразительного человека.
Не затрагиваемый бурными придворными интригами Шаль делал свое дело — насаждал христианскую веру (даже в гареме императора), своими точными предсказаниями комет и затмений ставил в тупик злобно