меня. Я был очарован. Думаю, это оттого, что я шотландец, и голос волынки живет у меня в крови. Я сидел, опьянев от музыки, темноты и красоты ночи, моей крайней слабости.
Ночь я решил провести на берегу моря. Но как раз, когда я собирался пойти туда, с моря надвинулся туман. Он окутал деревню покровом тайны. В пять минут вся площадь заполнилась вьющимися испарениями, с деревьев закапало, все стали расходиться по домам. Очень неохотно я решил идти к местному священнику, „отдаться на его милость“ и переночевать у него. Вдруг женщина, сидевшая на другой скамье, заговорила со мной. Я уже некоторое время чувствовал на себе ее взгляд. Она смотрела на меня с той жалостью, смешанной с презрением, которую почему-то вызывает самый вид священнослужителя в христианских странах. Словно читая мои мысли, она сказала:
— Народ здесь прижимистый. Никто не пустит вас к себе.
Женщине было около тридцати; скромно одетая в черное, с бледным лицом, темными глазами и начинавшей уже полнеть фигурой.
Она продолжала равнодушно:
— В моем доме есть постель. Если вам будет угодно, вы можете занять ее.
— У меня нет денег, чтобы заплатить за ночлег. Она презрительно засмеялась:
— Вы можете заплатить мне своими молитвами. Пошел дождь. Гостиницу закрыли. Мы сидели на мокрых скамейках, с акаций на нас капала вода. Площадь совсем опустела.
Видимо, она поняла всю нелепость нашего положения и встала.
— Я иду домой. Если вы не дурак, то примете мое гостеприимство.
Моя тонкая сутана промокла, я начал дрожать. Я подумал, что смогу послать ей деньги за комнату, когда вернусь в семинарию. Я встал и пошел с ней по узкой улице.
Ее дом стоял в середине улицы. Мы спустились на две ступеньки и вошли в кухню. Она зажгла лампу, потом сбросила с себя черную шаль, поставила на стол кастрюльку шоколада и достала из печи свежий каравай хлеба. На стол была постелена красная клетчатая скатерть. По маленькой чистой комнате распространился аппетитный запах кипящего шоколада и горячего хлеба. Наливая шоколад в толстые чашки, она посмотрела на меня через стол.
— Вы бы прочли молитву перед едой. Это сделает пищу вкуснее.
Хотя в ее голосе теперь была уже несомненная ирония, я прочел молитву. Мы принялись за еду, которая была так вкусна, что лучше некуда.
Она все наблюдала за мной. Когда-то она была очень хороша собой, но следы былой красоты придавали ее темноглазому оливковому лицу какую-то суровость. Маленькие уши, плотно прижатые к голове, были проткнуты тяжелыми золотыми кольцами. Пухлые руки напоминали руки рубенсовских женщин.
— Ну, маленький падре, вам повезло, что я вас пустила сюда. Я не очень-то люблю священников. В Барселоне, когда мне случалось встречать их, я смеялась им прямо в лицо.
Я не мог удержаться от улыбки.
— Меня это нисколько не удивляет. Первое, чему нам приходится учиться, — это быть осмеянными. Лучший человек, какого я когда- либо знал, проповедовал на улицах. Весь город собирался, чтобы посмеяться над ним. Они звали его в насмешку „святой Дэниел“. Видите ли, в наши дни мало кто сомневается, что каждый, кто верит в Бога, или лицемер, или дурак.
Она медленно тянула шоколад, глядя на меня поверх чашки.
— А вы не дурак. Скажите, я вам нравлюсь?
— По-моему, вы очаровательны и добры.
— Я по натуре добрая. У меня была грустная жизнь. Мой отец был знатным кастильцем. Мадридское правительство отобрало у него все его владения. Муж мой командовал большим военным кораблем. Он погиб в море. Я сама — актриса, живу пока здесь в глуши в ожидании того, что мне вернут поместье моего отца. Вы, конечно, понимаете, что я вру?
— Да, отлично понимаю.
Она не приняла это за шутку, как я надеялся, и слегка покраснела.
— Вы слишком умны. Но я тоже знаю, почему вы здесь, мой беглый попик, все вы одинаковы, — она преодолела приступ досады и стала надо мной подсмеиваться. — Вы бросили мать-церковь ради матери Евы.
Я был озадачен. Потом до меня дошел смысл ее слов. Это было так нелепо, что мне хотелось рассмеяться, но это было и противно, и я подумал, что мне надо уходить отсюда. Прикончив свой хлеб и шоколад, я встал и взял шляпу.
— Я вам страшно благодарен за ужин, он был просто великолепен.
Выражение ее лица изменилось — из злого оно стало удивленным.
— Ага, так вы, значит, лицемер.
Она надулась и прикусила губу. Когда я уже был у двери, она вдруг сказала:
— Не уходите!
Я молчал. Тогда она сказала вызывающе:
— Нечего на меня так смотреть! Я могу поступать, как мне заблагорассудится. Мне это доставляет удовольствие. Посмотрели бы вы на меня в субботние вечера в Барселоне! Я так веселилась, что вам и не снилось! Ступайте наверх и ложитесь спать.
Опять наступило молчание. Она, казалось, стала более рассудительной. Я слышал, что на улице все еще шел дождь. Поколебавшись, я направился к узкой лестнице. Нога моя распухла и очень болела. Должно быть, я сильно хромал, потому что она внезапно холодно спросила:
— Что случилось с вашей драгоценной ногой?
— Ничего, просто натер ее.
Она изучающе посмотрела на меня своим странным непроницаемым взглядом.
— Я промою ее.
Несмотря на все мои протесты, женщина заствила меня сесть. Носок прилип к живому мясу. Она отмочила его водой и отодрала. Ее неожиданная доброта очень смущала меня. Она вымыла обе мои ноги и чем-то смазала их. Потом встала.
— Теперь вам будет легче, а носки ваши будут готовы к утру.
— Как мне благодарить вас?
Она вдруг сказала глухим бесцветным голосом:
— На что человеку такая жизнь, как моя!
Прежде чем я мог что-нибудь ответить, она подняла кувшин.
— Пожалуйста, не вздумайте читать мне проповеди, а то я разобью его о вашу голову. Ваша постель на втором этаже. Спокойной ночи.
Она отвернулась к огню, а я пошел наверх, нашел маленькую комнатку под самой крышей и спал как мертвый.
Когда утром я спустился вниз, она уже суетилась на кухне, готовя кофе. Она дала мне позавтракать. Уходя, я попытался выразить ей мою благодарность, но она резко оборвала меня. На прощание женщина улыбнулась мне своей странной печальной улыбкой.
— Вы слишком невинны, чтобы быть священником. У вас ничего не выйдет.
Я отправился в обратный путь в Сан-Моралес. Я хромал, и мне вдруг стало страшно: как-то меня там примут? Я очень боялся и не спешил».
Отец Тэррент долго стоял у окна, не двигаясь, потом тихо положил дневник на стол. Он вдруг вспомнил, что это он же и посоветовал Фрэнсису вести его. Методичными движениями Тэррент порвал письмо испанского священника на мелкие клочки. Его лицо приняло необычное выражение. Вся холодная суровость и непреклонная строгость — следы безжалостных умерщвлений плоти, которым он себя подвергал, — исчезли с него, оно стало молодым, великодушным и задумчивым. Все еще сжимая в руке обрывки письма, почти не сознавая, что он делает, он три раза покаянно ударил себя в грудь. Потом резко повернулся и вышел из комнаты. Спускаясь по широкой лестнице, он столкнулся с Ансельмом Мили. Следовавший во всем отцу Тэрренту примерный семинарист — Мили восхищался им беспредельно и быть замеченным им было бы для него блаженством — осмелился остановиться и скромно спросить:
— Простите, сэр. Мы все очень волнуемся. Я хотел бы узнать, есть ли какие новости… относительно