интереса: правила, по которым строились их взаимоотношения, подтверждали общность законов существования всего живого. Злобная овчарка лаяла только на меня, а перед огромным сенбернаром пятилась, виляла хвостом и, если он съедал ее кусок, глотала слюну, но не пробовала восстановить справедливость. А что она могла сделать? Он и ростом ее превосходил, и силой, и весом. Попробуй поспорь. Короче, все как в нормальной человеческой жизни: кто похлипче, тот должен посторониться и уступить. ЕСЛИ НЕ ОТБИРАТЬ У СЛАБОГО, У КОГО ЖЕ ТОГДА ОТБИРАТЬ? У СИЛЬНОГО, ЧТО ЛИ? Зато на мне эта обиженная овчарка вымещала все свои неудачи: иногда так зверски лаяла, что я боялся ночью лечь спать: казалось, она способна ворваться в комнату и вцепиться в горло.
В тот момент, когда я их кормил, они, однако, были сама покорность и ласковость. Точно так же они держались и когда я устраивался в кухне, чтобы проглотить приготовленные на скорую руку завтрак или ужин. Обе собаченции — и злобная, и могучая — разом признав во мне хозяина, усаживались напротив и провожали каждое мое движение и исчезающую во рту еду просящими взглядами…
Иногда я с ними делился, не мог отказать. А они со мной — поделились бы?
Однажды, когда после прогулки они устремились к своим мискам, где уже лежала приготовленная мною еда, я опустился на четвереньки рядом с ними и тоже стал взглядом и поскуливанием просить уступить мне хоть кусочек. Как вы думаете — уступили?
И вот еще на какую подробность я обратил внимание: Маркофьев, Маргарита, Катя могли спать до двенадцати, до часу дня — собаки сидели тихо, боясь их потревожить. Оставшись со мной, поднимали скулеж и посреди ночи, а уж рано утром просто вскакивали на мою постель, могли царапнуть лапой по лицу, требуя, чтоб я немедленно вел их на прогулку. Не помогало и если я запирал дверь комнаты, — они лаяли, скреблись, бросались на преграду грудью и все равно меня будили и не давали спать.
Плевать они хотели на мое желание отдохнуть. Им важен был их каприз. Попробовали бы устроить нечто подобное Маргарите… Нет, с ней были как шелковые.
С Капри Маргарита и Катя вернулись преображенными. Загорелыми, отдохнувшими, с блеском задора в глазах и стремительностью и раскованностью движений. Общение с великим человеком творит чудеса, наделяет энергией и уверенностью. Гениальность — живительный родник, утоляющий жажду многих и многих и никогда не пересыхающий. В чем я убедился очередной раз.
Вот о чем не рассказал Булгаков в своем замечательном романе — о том, что Маргарита могла влюбиться в Воланда. Могла, могла, хоть писатель такой мысли не допускал.
Раньше мне тоже казалось, что любить можно только хороших, честных, добрых. Ибо — нехороших за что же любить?
Там, на Капри, Маркофьева настигла новая любовь — с юной креолкой — чернобровой и черноволосой, с горящими страстью глазами. (Он мне прислал ее фото.) Креолка любила его как ненормальная.
Вернувшись, Маргарита и Катя сказали мне, чтоб я исчез из их дома и больше не появлялся.
Родители, видя мои мытарства, разменяли свою квартиру на две маленькие. Так у меня появился свой кров.
Однажды, когда я приводил свое новое жилище в порядок: белил потолок, наклеивал обои — раздалось цоканье подков по паркету. Я поднял голову (потому что сидел в этот момент на полу и размешивал бустилад). Передо мной стоял бравого вида военный. Фельдъегерь, развозивший государственную почту. Козырнув, военный вручил мне запечатанный сургучом пакет. Нарушив гербовую ломкую нашлепку, я его вскрыл и достал увенчанную грифом «секретно» бумагу. Это была весточка от Маркофьева. «Я возвращаюсь, — сообщал он. — Будь проклят тот, кто предаст наше мужское братство».
Так закончился его затворнический период.
До института я добрался чуть раньше, чем было нужно. И это было неплохо. Всегда лучше приехать заранее, чтобы, не торопясь, без спешки и суеты, сделать все необходимое и морально подготовиться к предстоящему испытанию.
Окна в зале, где предполагалась защита, оставались открытыми всю ночь, поэтому воздух, наполнявший помещение, был бодрящ и свеж. Я развесил на гвоздиках таблицы и диаграммы, полюбовался ими. Только на пользу пошло, что я перечерчивал их сам, забрав у Миши: все циферки и буковки были различимы с любого расстояния.
Потом приехали родители. Отец напялил строгий костюм, наверное, он в нем задыхался, бедняжка. Мама держала в руках букет георгинов. Мы обменялись шутливыми фразами, я старался не показать, как волнуюсь.
Слегка настораживало, что больше никто не появился. Но, может, они прибудут все вместе? А пока собрались и ждут кого-нибудь последнего, опаздывающего — на кафедре или в лаборатории? Или возле метро?
Через некоторое время пришлось проверить догадку. Когда стрелки часов вплотную приблизились к десяти, я поднялся на кафедру. Дверь была заперта. Этаж будто вымер.
Неужели я что-то перепутал?
Афишка на доске объявлений в вестибюле извещала, что защита диссертации состоится именно в тот день, который был обведен красным в моем карманном календарике, и именно в то время, которое показывали большие электронные часы на стене.
От дремавшего возле входных дверей вахтера я попытался дозвониться ректору. У того никто трубку не снимал.
В голове роились нелепые, чудовищные предположения. Что не я, а они все перепутали.
Я разбудил старичка-вахтера.
— Приходил сегодня кто-нибудь? — спросил я.
— А вы разве не знаете? — ответил он. — Все отбыли. На самолете. В горы.
Я оторопел.
— Объявление висело. Все записывались. Гулянье по случаю возвращения из Афин нашего самого любимого человека… Он сам на борту — в качестве штурмана. Редкой, широкой души руководитель! Подарил сотрудникам такой праздник…