И вот мать сидела с ним рядом, не за решеткою, а на «личном» свидании, на котором тюремный надзиратель присутствовал лишь «для порядка». Может быть, он должен был наблюдать, чтобы мать не передала Володе оружие или что-либо недозволенное. Во всяком случае, он не мешал разговаривать, не прислушивался к ним и даже смотрел как будто с сочувствием. Он и сам был немногим старше Володи, и, может быть, у него была мать, похожая на Володину, и этот осужденный гимназист не был для него барчуком: ведь вон у него какая простая женщина мать, значит, и гимназист «из простых», не из господ…
И надзиратель простым человеческим взглядом смотрел на слезы Прасковьи, которые щедро катились у неё по щекам и которые вытирала она время от времени длинными уголками белого в черный горошек головного платка, Володя утешал её, говоря, что в Сибири живут такие же люди, и он не пропадет между людей, станет работать, и эти три года промчатся так, что она не заметит.
Прасковья, однако, никак не могла успокоиться, продолжала настойчиво спрашивать, к кому ей идти, чтобы за него хлопотать.
— Вся в ногах изваляюсь, сапоги исцелую, господи! — уверяла она Володю.
Великих стараний стоило Володе взять с нее обещание ни у кого не валяться в ногах и не целовать никому сапоги…
Бедная мать! Она не хотела сказать, как изводил ее фельдшер, как пилил он ее за арест Володи, за то, что она не внушила сыну «благоразумных» взглядов. Но Володя и сам представил все это давным-давно, в самом начале. И теперь он видел, как осунулась и постарела за эти месяцы еще вовсе не старая его мать, как много наплакалась, натосковалась по нем, как боялась она за его предстоящую трудную участь в Сибири.
На деньги, отданные Рощиным за уроки, она купила Володе теплых носков, белья, которые казались ненужными и смешными в эти жаркие летние дни, когда даже здесь, в каменном здании, нечем было дышать. А ей уже виделись трескучие зимние морозы, сын представлялся ей дрожащим от холода и замерзающим в непроходимой тайге, полной лютых зверей. Тщетно было её утешить. Он видел — она старалась сдержать свои слезы и не могла…
— А что же ты мне про невесту молчок? — спросила она вдруг с материнским нежным укором.
— Про какую невесту? — удивился Володя.
— Про Аннушку… Ить она понимает, что мать! Сама ко мне заявилась утешить.
— Про Аннушку?! — Володя не сразу понял.
— Ну ладно, по-вашему Аночку, что ли! А я по-простому Аннушкой называю… Обещали в жандармском ей тоже свидание дать. Сердечко хорошее у неё, Володя. Как мать я тебе говорю — не ошибся ты в девушке, нет.
— Да разве она не на курсах? Вернулась? — спросил он, поняв, что Аночка назвалась невестой, чтобы получить свидание.
— Говорит, что от всей заварушки студентской и курсы прикрыли, не то что, — шепнула мать, понимая чутьем, что об этом не полагается говорить, и опасливо покосилась на надзирателя. — Боюсь, что в последний раз тебя вижу. Вот больше всего страшуся того, что ушлют и не скажут. Того и страшуся, — сквозь новые слезы твердила мать, припала к Володе и не могла оторваться.
Спустя двое суток Володю вызвали на свидание с Аночкой.
Надзиратель, опять тот же самый, отвернулся от них, стесняясь мешать их свиданию…
Аночка вполголоса, тихо рассказала Володе о Москве, о демонстрациях, о встрече с Толстым… Она сидела к нему близко, как естественно было сидеть невесте, и вдруг провела теплой, мягкой ладошкой по заросшим щекам Володи. Володя смутился, но жизнь позвала его еще более властно на волю, и оттого, что рядом была эта девушка и, слушая ее шепот, он чувствовал около уха теплоту её дыхания, и оттого, что их обоих занимали одни интересы…
Аночка прочла ему наизусть несколько строк «Песни о Буревестнике» и ухитрилась всунуть ему в карман переписанный экземпляр этого стихотворения. Они первый раз говорили на «ты», как и полагалось жениху и невесте.
— Я так по тебе соскучилась, так соскучилась, милый, так рада, что дали свидание! — говорила Аночка. — На той неделе добьюсь опять. Если откажет начальник тюрьмы, то господин Горелов устроит мне разрешение губернатора.
— Спасибо, моя дорогая, хорошая. Ты истинный друг, столько радости принесла! Как будто весна в тюрьму влетела. Спасибо, — прощаясь с ней, говорил растроганный. Володя.
Она успела ему рассказать историю Симы и Луши и что Рощин и Костя вместе с ее отцом ведут теперь все дела газеты, сообщила о мартовских и майских событиях в Питере и в Москве, о прекращении всех занятий в высших учебных заведениях, о высылке из Петербурга Фриды. И о чем только она не рассказала!
Володя вернулся в камеру, словно освеженный весенней грозой, надышавшийся лесным воздухом. Он попробовал читать книгу, но плохо усваивал ее смысл, его воображение все восстанавливало заново свидание с Аночкой, и он улыбался радостно и тепло.
«Как будто и в самом деле жених, который по ней истомился», — подумал он даже немного насмешливо. Но немного спустя Володя поймал себя на мысли о том, что уже опасается, как бы не отправили на этап, прежде чем Аночка снова добьется свидания. Прощаясь, она поцеловала его, а он сробел и почему-то не смог на её поцелуй ответить и теперь упрекал себя за мещанство и чёрствость…
Вслед за этим Володя по нескольку раз возвращался мыслями к Аночке. Она ему снилась ночами, и когда он читал переписанную ее рукой «Песню о Буревестнике», он слышал шепот и чувствовал дыхание Аночки около своего уха.
«Так что же я, люблю ее? Или просто стосковался, по людям и рад живому общению с близкими и друзьями? — всерьез спросил он себя. — Однако же я не с мамой свидания ожидаю с таким нетерпением! Маме ведь больше нужно, она за меня страдает, а Аночке все равно… Нет, нет! — оборвал он себя. — Не может быть Аночке все равно!»
Он вспомнил теперь все свои бывшие встречи с Аночкой и последний их разговор перед встречей Нового года, в зимнем, морозном саду. Там была Аночка наивная и далёкая от общественной жизни, а эта совсем другая… Он с нежностью вспомнил, как она провела ладонью по его щеке.
Через три дня ему объявили о предстоящей утром отправке.
И чтобы отогнать от себя навязчивую гнетущую мысль о несостоявшемся втором свидании с Аночкой, Володя твердил себе вслух: «Ах, как мама-то огорчится, бедняжка, что не успела еще раз прийти повидаться! Ведь никто не знает, что утром меня отправляют!..»
Пересыльных подняли на этап в четыре часа утра. Долго отдельно считали кандальных каторжников в арестантских халатах и серых одинаковых шапках, потом построили группу уголовников для отправки в арестантские роты и в ссылку, сюда же добавили несколько человек, высылаемых в Сибирь за бродяжество, и Володю.
К коварству российской администрации все привыкли, и друзья подсказали Прасковье Шевцовой заранее собрать все для Володи в дорогу. Его небогатый пожиток был давно приготовлен…
В пять часов их вывели из тюремного двора и повели на вокзал. Стояло ясное, свежее утро. Солнце поднялось уже высоко, но еще не палило, а пригревало сквозь утреннюю прохладу. Этап провели по железнодорожной слободке, чуть в стороне от дома Ютаниных.
«Хоть бы встретился кто-нибудь!» — подумал Володя.
Но люди еще спали глубоким сном. Их не потревожил мерный звон кандалов на ногах арестантов. Разговаривать этапу было запрещено. По сторонам шагали конвойные с обнажёнными шашками, впереди трясся на лошади конный городовой.
Окна домишек были по-летнему отворены настежь. На подоконниках и в палисадниках перед домами — всюду пестрели цветы. Кое-где на окнах сидели задумчивые кошки, наслаждаясь утренним солнышком и покоем.
По канавам у тротуаров желтели цветы одуванчиков, лютики, курослеп, кое-где розовыми растопыренными перышками грелись шарики клевера, поблескивала еще не просохшая роса, в садах за домами слышался птичий свист.