И вот доктор и Саша мчались в поезде. Сквозь опушенные инеем стекла не видно было ни лесов, ни гор, ни занесенных снегом деревень. Соседи разговаривали монотонным рокотом об оптовых ценах на хлеб и на лесные товары, о прибылях от поставок на Дальний Восток, о продаже русских кож и зерна заграничным фирмам.
Доктор молча лежал на спине, бесплодно мучаясь догадками — какое же такое несчастье могло постигнуть их дом? Смерть Юлиной матери? Но для чего тогда было не написать ясно, просто? И с чего это было ей умирать?! Быть может, пожар в больнице? Так почему не сказать «пожар»? Баграмов терялся и не слушал разговоров попутчиков.
Помимо всего его мучила мысль о том, что он так и не узнал ничего про Володю Шевцова. Что же все-таки с ним случилось, что он не приехал вчера, как обещался, на елку? Ведь он же знал, что его ждут Вася и Фрида, которым он обещал рассказать про «Искру», а может, и захватить с собой…
Истерический тон Юлиной телеграммы заставил доктора в момент отъезда забыть обо всем. Оказалось, что поезда начали ходить еще ранним утром и для дальнейшей задержки не было никаких оснований…
У Баграмовых, как во всякой дружной семье, было принято проводить вместе дни рождения, годовщину свадьбы и вечер Нового года, а тут не год — целый век! Юля даже поплакала, когда оказалось, что из-за пустячного недомогания ее матери ей не удастся выехать с доктором в город для встречи Нового года. Он утешил ее, обещал, что успеет вернуться. Ей шел всего, двадцать третий год, и, хотя дома оставалась ее мать, она чувствовала себя покинутой и одинокой. Юлия знала, что главное в этой поездке Ивана Петровича не срочная операция больного, а та самая таинственная «почта», о которой всегда говорилось шепотом. «Почта» казалась ему важнее всего на свете, и когда ее привозили, он всегда придумывал предлог для спешной поездки в город. В глубине души Юлия была уверена, что революционное движение не пострадало бы оттого, что «почта» была бы доставлена в город на два дня позже, однако высказать вслух эту мысль не решалась. Не всякий раз, когда он вез эту «почту», она отчаянно волновалась.
На этот раз, перед Новым годом, «почта» была особенно невпопад… Доктор быстро собрался, поцеловал жену «в лобик», как было между ними принято, когда доктор принимал отеческий тон, и уехал, наказав своей «девочке» быть без него умницей.
Юлия Николаевна вышла замуж, когда ей было всего восемнадцать лет. Уже четыре года они жили тут, работая в неказистой и бедной земской больнице. Юлия помогала доктору как больничная сестра. Многое из медицины она узнавала на практике. Не раз между ними возникал разговор о том, что она займется по-настоящему образованием, но это значило жить врозь, вдали друг от друга, потому дальше разговоров дело не шло…
Больничка, всего на двенадцать коек, была невдалеке от вагоностроительного завода бельгийского акционерного общества, потому в нее обращались не только крестьяне окружающих сел, но случалось — и заводские рабочие, а по экстренным надобностям даже инженеры и служащие завода, из-за чего уже не раз происходили неприятные разговоры в земстве, где считали, что завод должен строить свою больницу и содержать своего врача для рабочих и служащих. Но доктор не умел и не считал себя вправе отказывать больным заводчанам… Случалось и так, что в семью одного инженера Юлия ездила целый месяц делать инъекции, для чего за нею в больницу каждый день присылали лошадь. После этого завязалось более близкое знакомство с бельгийским инженером Ремо, который стал регулярно привозить им французские и бельгийские газеты и болтать с Баграмовым о политике, а месяца два после начала знакомства с ними Ремо заехал уже не один, а с длинным сухим человеком в золотых очках, с черной эспаньолкой и большой курчавою головой.
— Наш главный агент по снабжению завода и помощник директора мосье Розенблюм, — отрекомендовал Ремо своего спутника.
— Меня зовут Исаак Семенович, — по-русски сказал новый гость, не выпускавший изо рта папиросу. — У нас поднимается разговор о постройке своей заводской больницы или о договоре с земством на несколько коек в вашей больнице для наших рабочих. Я приехал просить консультации.
Этот вопрос стоял остро потому, что Баграмов уже раза два вынужден был отказать положить в свою больничку рабочих завода и советовал их везти в город, из-за недостатка больничных коек. Закон не обязывал промышленников строить свои больницы, а двенадцать несчастных коек земской больнички Баграмова обслуживали население участка почти в тридцать тысяч человек.
Встретившись два-три раза с Розенблюмом, они договорились о том, что Баграмов будет содействовать со своей стороны заключению временного контракта с земством, а завод начнет строить свою больницу. Как двое русских интеллигентов, они настолько глубоко коснулись живых вопросов мрачной русской действительности, что подлинные лица обоих стали ясны и тому и другому: оба были марксисты. В сущности, в эти годы, когда боевое народничество было разгромлено, а «миролюбивые» остатки его растворились в прекраснодушном национальном либерализме, марксизм стал единственной демократической доктриной мыслящей России. Он еще не определился в четкой форме единой партийной программы, его толковали на самые различные, лады, но научность его подхода к сути отношений между капиталом и трудом не подвергалась серьезной критике. Марксизм изучали. Немарксисты о нем говорили как «о модном» течении умов.
По всей России марксизм входил в умы интеллигенции как некая, подчас метафизически понятая догма, еще не нашедшая своего основного приложения в руководстве к революционному действию, еще не проникшая по-настоящему в рабочую массу; для одних — игрушка, забава ума, для других — отвлечение от революционных настроений и даже средство мещанского самоуспокоения совести, которая призывала восстать против гнусной действительности; и пока лишь для немногих марксизм был знаменем грядущей революции.
Баграмов и Розенблюм разглядели друг в друге людей, принявших марксизм, как путь к организации революции, которая не лежит за морями, а назревает в родной стране неизбежным ходом истории.
Уже через месяц-два после их первой встречи Розенблюм познакомил Баграмова с некоторыми членами социал-демократической организации города, а еще месяца через два Баграмов принял на себя нелегальную почту для губернского комитета, которую, пользуясь заводскими командировками, привозил Розенблюм.
Губернское земство заключило контракт с заводом на пять коек. Потеснив больничную аптечку в помещение приемной, Баграмов прибавил эти пять коек в освободившейся комнатке и тем укрепил свои связи с заводом.
Заводские знакомцы приглашали их встречать Новый год в бельгийской колонии. Юлия колебалась, стесняясь своего провинциального вида.
— Если бы ты поехал раньше, Ивась, я бы помчалась с тобой для консультации с мадам Рощиной по части туалета. Может быть, ты возьмешь меня и сейчас? — болтала Юлия перед самым отъездом.
Доктор готов был ее захватить, был рад, но Дарья Кирилловна «объявила» мигрень. Они давно уже называли между собой «объявила», и Юле давно уже перестало казаться кощунственным это словечко, произносимое шепотом…
«Так что же могло там случиться?!» — мучительно думал доктор, покачиваясь на вагонной полке. Когда узнал, что снежным заносом остановлены поезда, он дал домой нежную телеграмму, в которой спрашивал о здоровье Юли и матери, на другой день дал еще телеграмму о задержке — и вот такой обескураживающий ответ…
На одной из станций Саша сбегал за кипятком, хотел спросить, выпьет ли чаю доктор. Но Иван Петрович представился, что уснул. Саша видел его притворство, однако не показал виду.
— A вы почему, господин гимназист, без герба? — неожиданно строго спросил один из солидных и скучных соседей, когда Саша с чайником возвратился в вагон.
— Я исключен из гимназии, — вызывающе сказал Саша.
— Из какого же класса?
Саша вспыхнул и взглянул исподлобья.
— Из пятого:
— «Кончил, кончил курс науки, сдал экзамен в пастухи!» — неожиданно игриво выпалил солидный