отправляется к болоту с уклейками.
Было так жарко, что уклейки в заливе подохли, и мы каждый вечер ставили сети возле Песча ной шхеры. На веранде мы всегда держали пакет с хрустящими хлебцами для папы. Он набивал полные карманы хлебцев и выплывал в море на лодке через пролив.
Грузило — очень важный предмет. Можно бродить часами, не находя подходящего камня. Он должен был чуть продолговатый и с выемкой посредине. Утром папа удит рыбу сам по себе. Никто не мешает ему и никто ему ничего не возражает. Скалы чудесно освещены и выглядят так же прекрасно, как если бы их нарисовал Кавен. Сидишь теперь там, смотришь на поплавок и знаешь, где клюет и когда клюет. Одна мель носит имя папы, она называется Камень Янссона и будет зваться так во все времена. Затем медленно шагаешь домой и смотришь, не поднимается ли дымок из трубы.
Никто больше не любит рыбачить. Мама держит сачок для рыбной ловли. Но у нее нет чутья на хорошие места, где водится рыба. Такое чутье — врожденное и крайне редко встречается у женщин.
После утреннего кофе папа отправлялся в свою новую мастерскую. Каждый день было одинаково жарко, и ни днем, ни ночью не дул ветер.
Папа все больше и больше мрачнел. Он начал говорить о политике. Никто и близко не подходил к лодочному навесу. Мы больше не купались у подножья горы, а лишь в первом морском заливе. Но хуже всего были дачники Каллебисина. Они наискосок пересекали вершину холма, когда видели, что папа идет к себе в мастерскую, называли его «скульптор» и спрашивали, как обстоят дела с вдохновением. Никогда ничего более бестактного я не слыхала. Они проходили мимо навеса на лодочной пристани, ничуть не пытаясь, чтобы их не заметили, они прикладывали палец к губам и что-то шептали, и кивали друг другу, и хихикали, а папа, естественно, видел все это через окошко.
Но самое ужасное было то, что они предлагали ему темы для творчества. Они подсказывали ему, что он должен ваять! Маме и мне было жутко стыдно за них. Но мы ничем не могли ему помочь! Папа все больше и больше мрачнел и в конце концов вообще прекратил разговаривать! Однажды утром он даже не поплыл рыбачить, а остался лежать в постели, не спуская глаз с потолка и сжав губы.
Погода становилась все жарче и жарче.
Но потом совершенно внезапно вода поднялась. Мы заметили это только тогда, когда однажды ночью подул ветер. Множество сухих веток и всякого мусора летело вниз с холма и билось о наши стекла, лес шелестел, а ночь выдалась такая жаркая, что невозможно было даже накрыться простыней. Дверь распахнулась и начала стучать, а мы выскочили на крыльцо и увидели, что за Хэльстеном катится что-то белое, а затем заметили, как аж у самого колодца наверху блестит вода.
Папа обрадовался и закричал: «Черт, какая погода!» Натянув брюки, он мигом выскочил из дому. Дачников Каллебисина словно ветром сдуло на вершину холма. Они стояли там в ночных рубашках и жались друг к другу, не имея ни малейшего представления о том, что им следует делать. Однако мама с папой спустились вниз к берегу, а там уже плыла на полдороге к островку Рёдхольмен пристань. Плыла вместе со всеми лодками, которые толкались и теснили друг друга, словно живые, а садок порвался, и весь крепежный лес был уже в пути, пересекая пролив. Потрясающее зрелище?
Трава была залита водой, которая все поднималась и поднималась, а весь ландшафт с бурей и ночью, простиравшейся надо всем, совершенно преобразился, став новым и незнакомым.
Каллебисин помчался за мокнувшей в котле веревкой, Фанни кричала и била в жестянку, а ее белые волосы развевались во все стороны. Папа поплыл на веслах к пристани с канатом в руках, а мама, стоя на берегу, держала канат за другой конец.
Все, что только было на холме, оказалось в море, и береговой ветер погнал все это в пролив, ветер дул все сильнее и сильнее, а вода только и делала, что поднималась.
Я тоже кричала от радости и бегала туда-сюда по воде вброд, и ощущала, как трава плывет вокруг и обвивает мои ноги. Я спасала доски, а иногда мимо меня пробегал папа, выуживал из воды бревна и восклицал:
— Что скажешь об этом? Вода все только поднимается.
Он швырял конец веревки дачникам и кричал:
— Держите, черт возьми, чтобы хоть что-нибудь получилось, так как нам надо вытащить пристань на луг! Сделайте же что-нибудь!
Дачники хватали и тянули веревку, совершенно мокрые в своих ночных рубашках и не понимавшие, как все это весело и что так им и надо за их глупости!
В конце концов мы спасли все, что можно было спасти, и мама отправилась варить кофе. Я стянула с себя все одежки, завернулась в одеяло и, сидя перед очагом, смотрела, как она зажигала огонь. Стекла задребезжали, потемнели, и начался дождь.
Вдруг папа распахнул дверь и вбежал на кухню с криком:
— Черт! Можешь себе представить! Вода под навесом на лодочной пристани поднялась на полметра. Глина превратилась в сплошной соус. Тут без черта не обошлось! И ничего не поделаешь!
— Ужасно! — ответила мама, и вид у нее был такой же радостный, как у папы.
— Послушай-ка, — сказал ей папа. — Я был в первом заливе, в той стороне, куда дует ветер, там на волнах качается целая гора досок. Кофе я выпить не успею. Я вернусь немного позднее.
— Хорошо, — согласилась мама. — Буду держать кофе горячим.
И папа снова вышел в море. Мама разлила кофе во все чашки. Этот шторм был самый лучшим из тех, которые нам довелось пережить!
ИЕРЕМИЯ
Однажды ближе к осени в сарае лоцманов поселился какой-то геолог. Он не знал ни шведского, ни финского языков, только улыбался и сверкал своими черными глазами. Он смотрел на людей и тотчас же давал им понять, как он удивлен и как счастлив оттого, что наконец-то встретил именно их, но потом шел дальше со своим каменным молотком и выстукивал гору то тут, то там. Звали его Иеремия.
Он взял напрокат лодку, чтобы поплыть к островам, и Каллебисин, стоя на берегу, ухмылялся, глядя, как гребет Иеремия, потому что зрелище было весьма жалкое! Вид Иеремии на море заставлял тебя стыдиться, и папе было интересно, что думают лоцманы, когда геолог садится на весла.
Я приходила к Иеремии каждый день. Мы бродили вокруг заливов и мне разрешалось держать его маленький ящичек с образцами, пока он выстукивал гору. Иногда мне велели сторожить лодку.
Вероятно, то, что я помогала Иеремии, было очень кстати. Он не мог и в полсилы нанести настоящий удар, след от которого был похож на своего рода бантик. Или же он забывал пришвартовать лодку. Но все это только потому, что ему, кроме камней, никакого дела ни до чего на этом свете не было!
Камням при этом вовсе не надо было быть красивыми, или круглыми, или необыкновенными. У него было свое собственное представление о камнях, не похожее ни на чье-либо другое.
Я никогда не мешала ему, и только один-единственный раз показала ему свои собственные камни. И тогда он выказал такое огромное восхищение, что я смутилась. Переусердствовав, он совершил ошибку. Но потом он научился восхищаться в меру.
Мы бродили вдоль берегов, он — впереди, а я — сзади. Когда останавливался он, останавливалась и я, только не слишком близко от него, и наблюдала за ним, пока он выстукивал породу. Но времени для меня у него находилось не так уж и часто.
Иногда, когда он оборачивался и видел меня, он, казалось, бывал удивлен. Наклонившись вперед и вытаращив глаза, он пытался разглядеть меня через свое увеличительное стекло и качал головой, словно невозможно было кому-нибудь быть такой жутко маленькой, как я. Затем он всякий раз обнаруживал меня и пятился назад от удивления, притворяясь, что держит в руках нечто очень маленькое, и мы оба хохотали.
Иногда он рисовал нас на песке — ужасающе длинного и ужасающе маленькую, а однажды, когда поднялся ветер, дал мне свою куртку. Но большей частью он выстукивал породу и начисто забывал обо мне. Но меня это не обижало. Я всегда следовала за ним, а по утрам караулила у сарая лоцмана, пока Иеремия проснется.