интимные подробности августейшего быта. Нужно было уяснить, до какой именно степени прислушиваются там к Страннику.
Императора с императрицей Григорий звал «папой» и «мамой». Так было заведено в самом ближнем, околосемейном кругу их величеств в память о каком-то юродивом Мите, который одно время кормился при сердобольной Александре Федоровне. Митя был гугнявый, почти безъязычный, выговаривал только эти два слова, показывая на царя и царицу.
Иногда Странник еще звал государыню «Саня» и уверял, что так же в хорошие минуты обращается к ней царь. Не сразу Зепп догадался, что это, должно быть, английское Sunny – как называла свою любимую внучку королева Виктория. Ну, Саня так Саня.
«Саня хорошая, добрая, – нахваливал Александру Федоровну „странный человек“. – Ума вовсе нету, сердце одно. Меня слушает. Верит. Я для ней и Бог, и Расея. Она знаешь как говорит? Часто повторяет: Умом, говорит, Расею не поймешь и аршином не померишь. Верить, говорит, в нее надо, не то к лешему пропадешь. А папа другой коленкор. Ему ум мешает. Трудно, брат, царем быть. Беднай он, никому не верит. Круг него брехуны, алкальщики. Тянут за штаны: „Сюды иди, нет туды! Мне дай, нет мне! Я знаю, как надоть! Нет, я!“ Кто хошь сробеет. Одно спасение – Бог. Но Бог с вышними говорить не любит, Он больше через нижних, навродь меня. А я уж передам, обскажу, как сумею. Только меня он, папа-то, будто через стекло слушает. Когда верит, когда нет. О прошлый год, как царевича австрийского убили, я – к папе. Виденье у меня было, сонное. Быдто они с мамой в Зимнем дворце на кухне кашут варят, царскую, сладкую, с малиновым вареньем. Пышна каша, из котла поперла, да на площадь, да по Невскому валит, к вокзалу. Вся красная от малины-ягоды. Прет – не остановишь, ажно столбы сворачивает. А папа знай поварешкой вертит, крупы подсыпает, и мама тут же. Рассказал я ему сон, а папа мне: к чему, мол, видение? Отвечаю: „Кашу красную заваришь – сто лет Расее не расхлебать. Крови бойся. Сам потопнешь и всех людей своих, с внуками-правнуками“. Понял он, про что я. Об ту пору круг него енаралы ходют, усищи распушили, воевать хочут. Ну, папа на меня и осерчал. С чужого голоса-де поёшь, видеть тя не жалаю. Еле мама потом за меня упросила».
Вот про это Теофельс слушал очень внимательно, наматывал на ус. Интересно, очень интересно! Пригодится в будущем.
Однако в нынешний момент, в смысле полученного задания, ситуация складывалась крайне неудачно.
После прошлогодней опалы Странник с помощью «Сани» сумел вернуть себе высочайшее расположение. Влияние его даже усилилось, ибо царю Николаю в годину испытаний Божий посредник становился все нужней. До недавнего времени Григорий ездил в Царское Село раз, а то и два в неделю. Телефонной станции было велено соединять его квартиру с дворцом и днем, и ночью, без малейшего промедления.
Но три недели назад генерал Жуковский, призванный бдить за порядком в империи, подал государю рапорт о тех самых шалостях, которые «странный человек» за большой грех не считал. С полицейскими протоколами, свидетельскими показаниями и, что хуже всего, с приложением отчетов из всех губерний о слухах, роняющих престиж власти.
С того самого дня обитателю Гороховской квартиры не удавалось ни дозвониться во дворец, ни послать телеграмму в Ставку.
«Мама ко мне посылала, – горестно вздыхал Странник. – У малого, у царевича, втору неделю лихоманка. Держит, не отпущает. Дохтуры ничего не могут, а я бы враз снял. Но папа не велел. Осерчал очень. Жуковский-енарал у него в большом доверии. Вот послали черти мне того Жуковского в наказание».
И нам тоже, думал Зепп, сочувственно кивая.
Попробовал закинуть удочку, осторожненько:
– Коли Жуковский от чертей прислан, хорошо ли его на такой важной должности держать? Объяснили бы вы, отче, ее величеству. Раз уж ее сердце вам открыто…
Ответ был неожиданным:
– Для меня Жуковский плох, а для Расеи хорош. Пущай сидит. А кромь того, не станет теперь папа мово совета слушать, что я ни скажи… И мама не передаст.
Вот это уже больше похоже на правду, мысленно усмехнулся Теофельс. Зелен виноград.
Однако проклятая опала была очень некстати.
Благодушие объекта по отношению к Жуковскому тоже не радовало. Тоже еще выискался патриот, непротивленец – «для меня плох, для Расеи хорош».
Но тут как раз имелась одна идейка. Нужно было только дождаться момента.
Наконец момент настал…
В подворотне жались шпики, прятались от снега пополам с дождем. Господину Базарову поклонились – признали. Он поздоровался, угостил молодцов душистыми папиросами. Одну сунул себе в рот, но зажигать пока не стал.
Раскурил во дворе, остановившись возле Тимо, который выбивал на веревке персидский ковер, подарок Страннику от некоей великой княгини.
– Как? – тихо, коротко спросил Зепп.
Помощник, не прерывая своего ритмичного занятия, проскрипел:
– Карашо. Зубы стучит. Рука трясет. Будет… как сказать… Anfall.
– Эх ты, контуженный. Не Anfall, а «при-па-док». Значит, работаем.
Отлично. Наконец-то можно от болтовни переходить к действию.
Соколом он взлетел на третий этаж. У подъездного шпика спросил:
– Что-то нынче просителей не видно?
Тот пожал плечами. Не его печаль. У самого рожа фиолетовая, похмельная.
– Емельян Иваныч, водицы бы испить…
Заглядывать без вызова в квартиру ихнему брату не полагалось.
– Скажу. Но тебе, брат, не водицы, тебе шкалик надо.
Перед знакомой дверью остановился, провел внутреннюю мобилизацию.
Нажал на кнопку, хотя здесь в дневное время всегда было незаперто. Зачем, если внизу полно охраны?
Трень-трень-трень, пробренчал электрический звонок.
Фон Теофельс толкнул створку – и замер.
Из коридора на него полз на коленках Григорий Ефимович. Выставил вперед кулак с двумя торчащими пальцами. Глаза дикие, невидящие.
– Что с вами, отче?
«Странный человек» потер лоб, будто силясь вспомнить.
– А, это ты, Емеля. Заходь. Тебе рад. Ништо… Померещилось… Не вспомню… Обыкновенное дело. День нынче такой.
– Какой «такой»? – прикинулся Зепп.
– А может, пронесет…
Странник с кряхтением поднялся.
– Денег принес? Марьюшке на что-то надо, говорила.
– Вот, извольте.
Как всегда не глядя Григорий цапнул купюры, сунул в карман.
Повел в кухню.
Сегодня в квартире было необычно. В коридоре никто им не встретился. Однако стоило пройти мимо какой-нибудь двери, и в ней приоткрывалась щель, из сумрака пялились чьи-то глаза. Зеппу показалось, что народу еще больше, чем обычно, просто все попрятались.
Пришли поглазеть, догадался майор. Хорошо бы только без репортеров. У этой сволочи тонкий слух и острый нюх.
На кухне была одна Марья Прокофьевна.
– А, это вы.
Сама смотрит только на Странника, с тревогой и как бы ожиданием.
– Пустое, Марьюшка, – сказал тот. – Поблазнилось что-то. Чайку налей нам, да иди.
Сели.
Марья Прокофьевна, приметил майор, отошла недалеко, ее силуэт виднелся в полутемном коридоре.
Прямо из кухни вела дверь в безоконную каморку для прислуги. Оттуда слышался шепот. Зепп сконцентрировал свой замечательный слух, потоньше чем у любого газетного нюхача.
– Кто это, белобрысай-то, а? – спросил голосок – кажется, старушечий.
– Купец богатый. Часто к нам ходит. Тихо ты! Не то выгоню.
Странник подвинул сухарницу.
– На-ко вот, посластись. Тебе можно.
Сунул пряник. Зепп бережно завернул его в платок.
– Из ваших рук – на память сберегу… Я вот думаю, не мало ли денег дал? Возьмите все, какие есть! Мне не нужно.
– Добрая ты душа, Емеля. Голубиное сердце. – Бумажки Григорий придавил сухарницей. – Среди мужеска пола таких редко встретишь. Подле меня все больше бабье трется. Потому баба сердцем живет, а мужчина горд и оттого глуп.
Говорил он сегодня не так, как всегда. Медленнее, растягивая звуки. Сам вроде как к чему-то прислушивался.
Припомнил что-то, хихикнул.
– Был я это раз в Селе, у папы с мамой…
Прервался, громко отхлебнул из блюдца.
Старушонка в каморке громко прошептала:
– Чегось? К родителям своим, стало быть, в село ездили?
– Дура ты, – ответили приблудной. – В Царское Село, к царю с царицей. Тс-с-с!
Странник с удовольствием продолжил:
– Он, папа-то, меня спрашиват: «Как мне с Думой быть? Разгонять ли, нет ли? Так-то обрыдли!» Ну я как кулаком по столу тресну. Мама чуть не в омморок, папа за сердце ухватилси. Я ему: «Что щас шевельнулось-то, голова али сердце?» Он: «Сердце». «То-то, – говорю. – Его и слушай». Призадумалси папа…
Вдруг он запнулся, закрыл глаза, рванул на груди шелковую рубаху и протянул-пропел изменившимся голосом:
– Марья-a! Марьюшка-а! Томно мне… Вещать буду…
А та уже готова.