пить пробовал, и на войне побывал, даже кокаин нюхал – не отпускает. До того, самоед, дошел, что больным и бедным завидует: им есть о чем мечтать и Бога просить. А он, грех сказать, и в Бога-то не очень. Но душу не пропьешь, не обдуришь, она света и чуда алчет. И вот оно чудо, вот он свет! Тот свет, что из глаз ваших излился, когда вы на идиота этого воззрели.
Это, так сказать, в коротком пересказе, а живописал Зепп свои высокие переживания долго. Пару раз прерывался на скупые мужские слезы.
Странник поил его чаем, кивал, подперев щеку и пригорюнившись.
Сидели на кухне. Очевидно, это было главное место в доме – по деревенской привычке.
Квартира у всероссийской знаменитости была какая-то не шибко знаменитая. Скудно обставленная, неряшливая, содержалась в беспорядке. Фон Теофельс даже упал духом: не может человек, якобы снимающий министров, жить на манер мещанчика средней руки. Сразу вспомнился и страх, с которым Странник глядел на сердитого Жуковского. Оно конечно, шеф жандармов, но ведь даже не министр, а всего лишь генерал…
Во всех этих несуразностях и несостыковках еще предстояло разбираться.
Краем глаза Зепп всё посматривал по сторонам, пытаясь понять, кто тут кто.
Всякого люда, почти сплошь женской принадлежности, в квартире вилось видимо-невидимо. По коридору шныряли бабки, тетки, молодухи – все по-монашьи в черном, в низко повязанных платках. Страннику низко кланялись, на нового человека глядели искоса, но без большого любопытства. Всяких посетителей перевидали.
Распоряжалась женщина средних лет, со строгим лицом. Судя по речи, из образованных. Приживалки и прислужницы слушались ее беспрекословно, называли Марьюшкой или Марьей Прокофьевной. Экономка, определил Зепп. Из поклонниц, но не великосветских, кто за модой гонится, а из настоящих.
В кухне на столе пыхтел большой купеческий самовар с медалями. Иногда Странник сам раздувал угли мягким сапогом.
Скатерть с красными вышитыми петухами – и тут же веджвудский чайный сервиз. Резные ореховые стулья – и грубо сколоченная скамья. На стене старинного письма икона в пышном серебряном окладе – и копеечные бумажные образки. И всё здесь было так. Дорогое и дешевое, красивое и безобразное вперемешку.
В углу, например, зачем-то лежал свернутый полосатый матрас, на нем непонятная подушка с пришитой бечевкой.
На самом видном месте – телефонный аппарат, новейшей конструкции. Но перед ним, неясно с какой стати, деревянная подставка, какие бывают у чистильщиков обуви.
В общем, сплошные шарады.
Утерев слезы, высморкавшись, Зепп сказал:
– Вот, всю свою тугу на вас излил, и будто душой оттаял. Словно ангел по сердцу пролетел.
– Неистинно говоришь, – поправил «странный человек». – Ангел по душе летать не могет. Потому ангел и душа – одно. Тело – бес, душа – ангел. Только люди-дураки ей воли не дают.
Пора было, однако, и честь знать. Для первого раза и так сделано достаточно.
– Спасибо вам, святой вы человек. – Зепп поднялся. – Это оставляю. На милостыню убогим.
Положил на стол изрядный пук кредиток. Ну-ка, что угодник? Сейчас выясним, в какой папке правда – первой или второй. Бескорыстник или хапуга?
Странник на деньги глянул рассеянно, кивнул.
– Ин правильно. У тебя, Емеля, денег много, а есть которые куска хлеба не видют.
Непонятно. То ли действительно равнодушен, то ли кинется пересчитывать, когда толстосум отбудет.
Надо было проверить еще одно.
– Светлая у вас душа, Григорий Ефимович. Солдатику этому бедному приют дали, не выгнали. А ведь чужой человек.
Фон Теофельс видел, что бабы повели Тимо в какую-то каморку кормить, но уверен не был – оставят или нет. Свой глаз в квартире объекта был бы очень кстати.
– Пускай его, – махнул Странник. – У меня тута всякой живности много. А то брешут разные – не исцелитель-де я, а мазурик. Натекось, полюбуйтеся. Выкусили? Был инвалид, а ныне в разуме… И ты ко мне захаживай, Емеля. Запросто. Полюбился ты мне, открытая душа.
– Непременно приду, – поклонился Зепп. – Вы, отец святой, для меня теперь один свет в окошке.
Видение малое, предвестное
С утра в груди стеснение, как перед грозой. И сладко и страшно, и маетно. К великой тряске это.
Тут положено быть малому видению, вроде зарницы перед большой молоньей.
Повело куда-то, не разбирая пути. Кыш-кыш, наседки, с-под ног!
Те знают, попрятались.
В колидор потянуло, вот куда.
Дверь там, которая на лестницу, дымится вся, туманится. Зыбкая.
Придет скоро кто-то. И уж ясно, кто.
Бес. Росточком нешибкий, но острозубый. Морда прельстительная, с улыбочкой. Роги лаковы.
Встречать такого лучше на кортках, чтоб глаза в глаза.
Присел, пальцы наперед выставил – козу рогатую.
Поди, поди, подманись. Молитовкой тя привечу, по рыльцу вострому, да по копытцам, да по брюхонцу несытому.
Явился не запылился.
Трень-трень-трень.
Под чаек и беседушка
Несколько дней Зепп, как на службу, таскался в квартиру на Гороховой, а всё не мог решить, сколько в Григории настоящей странности, а сколько актерства. Мужик был хитрый, неочевидный. Простодушие и доверчивость сочетались в Страннике с поразительным знанием людей. И мысли обо всем на свете у него, как у любого пророка, вышедшего из народной гущи, были не заемные, а собственные.
Хоть фон Теофельс в веселую минуту и называл себя универсальным антропологом, но такая особь ему попалась впервые.
Разговоры со «странным человеком» он, вернувшись к себе, анализировал и самое примечательное даже записывал. Тут была некая загадка.
Про Силу (так Григорий именовал свой мистический дар, в который незыблемо верил) Зепп слушал без большого внимания. Чудес майор не признавал Его жизненный опыт свидетельствовал, что за каждым сверхъестественным явлением кроется какое-нибудь надувательство. Однако самомнение у темного, полуграмотного мужика было воистину удивительное.
Он говорил про себя (в тетрадке для отчета записано): «Человечишко-то я репейный. Дрянь человечишко. Кабы не Сила, тьфу на меня, не жалко. Но Бог, Ему видней. Положил на плечи мои корявые тягу – тащи, сыне. Расея на мне, царство всё, с приплодом вперед на три возраста. Страшно, коленки гнуся. И чую – не сдюжить, а куды денешься – плачу да тащу. Под ноги мне коряги суют, каменюками кидают, калом мерзким швыряют. Дураки! Упаду – им всем каюк». Записано слово в слово, по памяти, а память майора фон Теофельса сохраняла человеческий голос не хуже граммофонного диска.
При подобной мегаломании Странник не чурался мелкого трюкачества. С «золотопромышленником Базаровым», которого считал за своего, комедии не ломал. А вот если появлялся кто-нибудь новый, важный, особенно надутые барыньки, начинался целый спектакль.
Дорогих «гостюшек» усаживали потрапезничать чем Бог послал. В середину стола ставили большую супницу с щами или ухой, Странник клал перед собой буханку ситного и развлекался: отламывал кусок, макал в жижу и собственноручно запихивал каждому в рот, нарочно капая жиром на шелк да чесучу. Это у него называлось «преломить хлебы». Гости покорно всё сносили – они пришли, заранее готовые к чудачествам. Любил Григорий подпустить чопорной даме соленое словцо, поинтересоваться, давно ль блудному греху предавалась или еще что-нибудь этакое. Самых замороженных звал с собой в баньку, душу с телом отмыть. Если фраппированная дама после такого приглашения в ужасе убегала, долго хохотал, тряся бородой.
Занятно было наблюдать, с каким почтением относится Странник к телефонному аппарату. Сам он никогда никому не звонил и трубки не снимал – за это отвечала экономка. Но если она просила Григория поговорить, он исполнял целый ритуал.
Разглаживал надвое волосы, оправлял бороду, обязательно плевал на правую ладонь. Разъяснилась и подставка перед аппаратом – на нее Странник ставил ногу. Свободной рукой упирался в бок. И лишь приняв эту гордую позу, кричал в трубку: «Ктой-то?» – хоть, конечно, уже знал от Марьи Прокофьевны, с кем предстоит разговор.
Беседы просветленного золотопромышленника с Учителем всегда проходили под чаек. Спиртного при Зеппе «странный человек» не пил. Таким образом, слухи о его беспробудном пьянстве, похоже, следовало отнести к разряду «клевет», на которые Григорий постоянно жаловался. Но и трезвенником он не был. Внедренный в квартиру Тимо, которого здешние тетки полюбили за молчаливость и исполнительность, докладывал, что по вечерам объект всегда уезжает и возвращается очень поздно, нередко «зовсем besoffen [13]». Наутро, однако, никаких признаков похмелья Зепп в хозяине не обнаруживал. Странник сидел благостный, рассудительный, мог за раз выдуть чаю стаканов десять. Пришлось мобилизовать свои почки и майору. Никогда еще он не поглощал сей пото- и мочегонный напиток в таких страшных количествах. Но чего не сделаешь ради дела и фатерлянда.
Любопытно, что, в отличие от всех русских Григорий пил чай без сахара. Он вообще не употреблял сладкого, мясного, молочного, говоря, что это грех.
Представления о греховности у сибирского вероучителя были своеобразные, сильно отличающиеся от канонических.
Как понял майор (не очень-то интересовавшийся этими материями), в основе Григорьевой доктрины лежало понятие всеочищающей и всеизвиняющей любви. Мне люди все родные, часто повторял он. Коли некое деяние сотворено от любви, оно уже благо. А если по злобе или голому расчету, это бесовщина и грех. Ум глуп и должон сердца слушать, яко дитя матерь свою, говорил Странник.
Несмотря на то что он любил подразнить дамочек расспросами о «блудном грехе», сам Григорий плотскую любовь большим грехом не считал – если она любовь, а не «насильничанье». «После утехи с бабой довольно малой молитвы. Простит, не осердится Господь. Он легкий грех и прощает легко, особливо ежели грех через любовь. Мне радость, бабе сладко – ин и ладно, какой Богу от того убыток?» Из этого следовало, что сведения из зложелательской папки о развратности «старца» можно было счесть хоть и преувеличенными, но достоверными.
Однако все эти глупости для Зеппа важности не представляли. При малейшей возможности он старался повернуть разговор на царское семейство. Не для того чтобы выяснить