отыскивал следы зверя и в треснутой тыкве прочитывал деяния прошлого. Крива, крива рученька, Богданова душенька, прости, боже, кривые кости, и жил-был Вецко, его сын Калин препин, синолия русолия, а потом – жил-был некий Ефтимий Книжник, Вецков сын На плечах голова горячая, в груди душа одинокая, но не будет жить-быть побег, возросший от его семени. Где тогдашний я, кто я? Отзывается глубина – я с тобой в твоей яме, я с тобой.

Нет, Ефтимий Тогдашний, между тобой и мной, Ефтимием Завтрашним, стоит некто – Теперешний. Не стена. Пропасть, проклятие между двух утесов – недосягаемых, по которым всползают и будут всползать черви страха. Нет? И нет, и да. Ибо я оцениваю во времени, которого нет, но в котором я однажды увидел: на Песьем Распятии в том месте, где посекли слепого Антима и железнозубого Парамона, выросли по весне два дерева, на их ветках, увитых человечьими жилами, распускались легкие и селезенки. И вот ныне я спрашиваю себя, видел ли я это или выдумываю теперь. Нити состояния увлекают меня; может быть, состояние длительного безумия постаралось, чтобы теперь я знал – я воистину видел те деревья, с чьих веток синевато-кроваво испарялась человечья бренность – воскресение, достойное сатанинских мираклей, являющихся кому-то или придуманных для новых заблуждений и вер.

Деревья были моей тайной. Я молчал, что увидел их. Спиридон теперь не летал, не копал соль на своих небесах, не веровал в чудеса – с тех пор как оглохла Лозана, он кричал, с кем бы ни говорил. Дочка моего дяди Илии, малолетняя, ошпарилась горячим молоком, родителям было не до чудес, лечили девочку какими-то вымоченными в масле листьями, обмазанными медом и свежим пометом. Сверстников своих Цветко и Мартина я видел редко. Я молчал, довериться было некому. Да мне бы и не поверили. Деревья днем не видны – уходят в корень. Только месяц вытягивал их из земли.

Все в сознании имеет свое Тогда, в том Тогда ночь накануне Иванова или Петрова дня. Я исцелюсь, завтра перестану быть дурачком божьим, исцеляюсь – я, Тогдашний. Но той ночью после молотьбы скудного урожая – его третью мы упитывали убивавших нас, – когда я, затаившись за кустом, поглядывал на деревья, с которых цедилась плазма или слеза из слепого ока со злым искушением в зеленом разливе призрачного месяца, явились монахи, перекрестились один за другим в великом безмолвии, а потом слышались только удары шести сверкающих лезвий, выбивающих из деревьев щепу и искры. Голос, до меня доходивший, не имел ясного происхождения – то ли тоска зверя ночного, то ли боль человеческого существа. Я дрожал, закусывая нижнюю губу, чтобы не застонать из-за муки деревьев – негаданного Антимова и Парамонова воскресения. В глаза мне заползали зеленые муравьи, оставляли под ресницами свои яйца, ослепляли меня кислотой, от которой я защищался слезами. Не защитился. Из-за худого питания я страдал куриной слепотой.

Зрение возвратилось, вновь меня подключая к происходящему: поваленные деревья горели, с дымом возносили ввысь души мучеников Антима и Парамона. Огонь, сам по себе зеленый, ширил вокруг зеленую дымную мглу. Меня словно не было, может, и я стал дымом в том дыму, ибо шестеро монахов проскользнули мимо, не заметив меня, но я все равно знал, что с их топоров, вскинутых на плечи, капала кровь. В горле моем собиралось рыдание.

Таким, пустым и испепеленным, в полночь меня нашел Спиридон. «Пойдем со мной, Ефтимий, – ласково позвал он. – Лозана ждет тебя». Я оставался на земле, пытаясь объяснить ему, как Антим и Парамон умерли еще раз вместе с посеченными деревьями в огне, похожем на пирамиду. Он сел рядом. «Нет, Ефтимий, огонь я бы увидел из дома», – успокаивал он меня. Я схватил его за руку, тянул туда, где горели деревья, – подтверждением, что я не обманываюсь, станут тлеющие головешки. Не вырывая руки, он пытался меня увести в село, а я все тащил его, и, стань он хоть корнем в земле, ему не устоять передо мной; не здесь, не здесь, не здесь, мы долго кружили в поисках, до безумия в моем безумии, до бешенства, а от огня ни следа, ни пепла, ни головешки, ничего, воистину ничего. Я рыдал, что-то бормоча и подвывая – здесь, или здесь, или здесь горели деревья. Я шептал, я рычал, что не лгу, повторяя это, пока Спиридон не поддакнет: конечно, Ефтимий, я твердил, что я не безумный, и Спиридон поддакивал: конечно, Ефтимий.

«Конечно, Ефтимий, – повстречался мне через несколько дней Цветко, – я надумал и сделаю это – женюсь на Агне». Зубы его росли без всякого ряда. Белые и желтые, они могли вдруг выскочить изо рта и, словно зверьки, наброситься на человека, не из вражды, а исключительно из инстинкта, столетиями передаваемого с десен на десны. Он хромал – колючка сидела в пятке. «Может, вытащишь?» Сел. Я присел напротив. «Значит, решил жениться?» Он моргал на западном солнце, моя скрюченная тень не покрывала его лицо. «Конечно, Ефтимий, ты станешь мне сватом». Колючка в пятке была видна и легко вытаскивалась. «Конечно, Цветко, – промолвил я. – Без свата не обойтись». Я крепко нажал на колючку ногтем. Он вскрикнул от боли. Вскочил, поднял руку меня ударить. Да так и остался. Его толстые губы прикрыли кривизну зубов. Отпрянул. «Ты блажной, это всем известно. У тебя червяк в мозгу. – Отошел подальше и выругался. – А я все равно на Агне женюсь! – выкрикнул мне оттуда. – А полоумный сват мне не нужен».

Ночью я соскальзывал по мягким кручам, измерял глубины тоски сел под чернолесьем без своей власти, зато со всяческой кровью в жилах сельчан – славянской, ромейской, иудейской, латинской, языческой и христианской. Эта смесь не сотворила единства. Кровь выпивала самое себя, сельчане грызлись. Хотя не всегда. Теперь они были едиными и сплоченными – скопище голов под короной мудрости, под которой не хватало места для еще одной, моей.

Я знал, что на селе меня считали блажным. Пялились недоверчиво, перешептывались, а лишь я приближался, всем словно делалось не по себе – улыбались льстиво, касаясь меня руками. Не были ни насмешливыми, ни злыми – всяк по-своему богом мечен, блажные вреда не чинят, не грабят, не трогают чужих жен. Меня испытывали. О чем только не спрашивали и не дивились моим ответам: будто всякий пожирает самого себя, ибо заключен в зерне пшеницы, будто голый слизняк – плод любви змия и подземной русалки, будто по ночам я встречаюсь с покойным Вецко. Интересовались, впрягал ли я в соху слизняков. Я был пахарь и жнец, как они, но я был другой. Я единственный решался войти в развалившуюся крепость, где жил мученик или вампир Борчило – тридцать с лишним лет тому осиновым колом он отнял у себя жизнь – первую или вторую. Женщины крестились за моей спиной. Я же шепотом благодарил святых, что не был этим женщинам ни сыном, ни мужем, счастливо сбереженный от такой беды. Многие кукулинцы выказывали по разным поводам дурь. А полоумным считали одного – меня. Они не сомневались в своем счастье, а может, обманывали себя, что счастливы, я же пытался их возвысить взаправду – чтоб уважением к другому доказывали они свой ум и разум: лицо я присыпал мукой и толковал с воображаемыми собеседниками, у каждого свое неслыханное имя – Леко Сомустар, или Партений Черноутробец, или Епистимия Триокая. На шее я носил низку лука, но, как ни объясняй, им было не понять, что гласил пергамент из старой крепости, подписанный Лотом, а именно – сам великий фараон Хеопс луком одарял за верность. Они одно только знали: лук устрашает вампиров. А таковые были. Стучали ночью по крышам, отнимали у коров молоко. Многие, хоть и не все, стали носить связки лука. Клялись, что видели вампира. Старухам бродяжка нашептал, что вампиры убегают лишь от безумных. И люди даже завидовали, что хоть в этом мне предопределено быть выше их. «Не дури, Ефтимий, – советовал мне Спиридон. – Перестань бродить по ночам и пугать людей. Взбесятся». Я спросил, пахал ли я на впряженных слизняках. «Э, сынок, меня в повозке из дыма не прокатишь». Он знал, что я не безумен, в том же хотел убедиться и Мартин. «Скучно мне, потому притворяюсь», – признался я. «Так я и думал, – усмехнулся он. – А тогда, с колючкой в Цветковой пятке, как было?» Он ждал сказания, и сказание явилось из глуби времени: Цветко, он вроде Ахилла – исполинская нога и стрела в пятке. Решил жениться на Агне, да боится – она потребовала, чтоб он поедал ящериц. «Решил жениться на Агне», – повторил Мартин. По лицу его прошла судорога. «Ты меня прервал, Мартин, – укорил я. – Сказание только начинается». Он тоже вздыхал по Агне, как вздыхал по ней мой женатый дядя Илия, который в сарае выплакивал в песне тоску. Вот и теперь он пел, на соломе лежа.

Вы читаете В ожидании чумы
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату