– Еще как могла! Вот ты говоришь, что любишь меня, – допустим, так оно есть, любишь, но только ради себя. Ты не любишь меня ради меня. И никогда не любила. Когда я был обыкновенным сварщиком, ты поглядывала на меня свысока. По большому счету я тебе был не нужен, по крайней мере до тех пор, пока ты не испугалась, что можешь лишиться меня, когда ты увидела, как быстро я начал взбираться вверх по лестнице, которая, как тебе казалось, приставлена к твоей стене. И случись так, что я вновь стал бы сварщиком и был вынужден спуститься к тебе вниз, уверен, ты бы вряд ли была этому рада. Ну, может, пару дней. Потому что оргазм оргазмом, но с человеком еще надо уметь поддерживать отношения, а это то, что тебе меньше всего нужно, так, лишняя морока. Тебе не нужен муж, потому что ты уже замужем за своим искусством.
Наступила ее очередь нанести ответный удар, но Эллен Черри явно не хватило духа для широкомасштабного контрнаступления.
– Искусство – не единственное, что дает нам возможность самоутверждения, – негромко, но с пафосом сказала она.
– Боюсь, что для тебя все-таки единственное. Хотя успеха можно добиться в любом деле, главное – стремиться к этому.
– Бумер, твоя проблема в том…
– Ну, давай продолжай. Так и быть, скажи мне, в чем моя проблема.
– Тебе кажется, что мир – что-то вроде кокосового ореха. И если ты и дальше будешь колотить по нему что есть мочи, то в один прекрасный день он треснет, и оттуда к твоим ногам посыплются всяческие призы.
Бумер на мгновение задумался, переваривая сказанное ею.
– Кстати, вчера у меня все прошло неплохо, – произнес он наконец.
– Вот как?
– Продал все хреновины, кроме одной. А если устроить передвижную выставку, так и эта пойдет.
Вот это сюрприз! От неожиданности у Эллен Черри даже обмякли коленки, и чтобы не упасть, она была вынуждена прислониться к стене.
– Что ты говоришь? Но, Бумер, это просто невероятно! Ты, наверно, и сам не ожидал…
– Приятно, не спорю. Не скажу, чтобы все от восторга стояли на ушах, но все-таки. Эх, жаль, что тебя там не было. Я ждал тебя, надеялся, что ты все же возьмешь и заглянешь, хотя бы из любопытства. Понимаю, ты все злишься, все дуешься на меня – в принципе я тебя и не виню. Ведь по сравнению со мной ты разбираешься в искусстве в триллион раз лучше. Хотя теперь я знаю, что разбираться в нем не обязательно. Главное – делать то, что тебе хочется увидеть, верно я говорю? Ведь это что-то вроде игры. Это все равно что тебе платят за твои фантазии. – И Бумер рассмеялся. – Я ощущаю себя кем-то вроде тайного агента. Этакий крот, прорывший ход в здание искусства. Знаешь, я начал им заниматься прежде всего потому, что мне хотелось понять тебя, заслужить твое уважение. А потом мне захотелось утереть тебе нос, чтобы ты его больше не задирала передо мной – мол, я такой неотесанный, мне еще расти и расти, черт возьми, до твоих высот. А как теперь – не могу тебе сказать, слишком далеко все зашло. Я в некотором роде подсел на это твое искусство, хотя порой мне бывает стыдно. В первую очередь перед тобой, а еще перед людьми, которые серьезно воспринимают такого бездельника, как я; стыдно потому, что в то же время это так прикольно и что в этом есть настоящий азарт. Но не это главное. Мне было до смерти обидно, что ты не пришла на мою выставку. Наверно, поэтому мне так хреново сегодня утром. Кстати, сейчас все еще утро?
Несколько минут (в буквальном смысле) оба молчали. Из этого состояния их вывел невидимый голос, напомнив Эллен Черри: если она хочет продолжить разговор, надо бросить еще несколько монет. После того, как в прорезь автомата, мелодично звякнув – словно робот, задевший почечный камень, – упал последний десятицентовик, Бумер спросил:
– О чем ты задумалась?
– Не знаю. А ты о чем?
– Да все о том, что те вещи, которые мы только что наговорили друг другу, – наверно, их надо было сказать. Но теперь мне почему-то начинает казаться, что отделываться шуточками, возможно, не так уж и плохо.
Эллен Черри улыбнулась, причем так, что на другом конце провода у себя в Бауэри Бумер уловил, что она улыбается. Есть такой сорт улыбок, которые способны путешествовать по телефонным проводам, хотя ни один инженер компании «Белл» не объяснит вам, как это происходит.
Бумер ответил на ее улыбку.
– Люди воспринимают искусство слишком серьезно. Или я уже это говорил? А еще они слишком серьезно воспринимают личные взаимоотношения. Я так точно, по крайней мере до недавнего времени. Да и ты тоже. А сегодня утром – и ты, и я.
– Такое впечатление, будто когда-то я это знала, а потом забыла. Как хороший пловец, который вдруг ни с того ни с сего взял и утонул.
– Да, свело ногу, и все, каюк. Это может случиться с кем угодно. Просто любовь – слишком тяжелая пища, ложится камнем в желудке.
– Люди вообще склонны воспринимать все слишком серьезно. Особенно самих себя.
– Это точно. Наверно, потому они все время такие испуганные, такие обидчивые. Жизнь слишком серьезная штука, чтобы к ней относиться на полном серьезе.
По проводам на просто потрясающе кривых ногах пробежала еще одна улыбка.
– Я хочу посмотреть твою выставку. Честное слово. И приду, обязательно приду, вот только наберусь смелости. И тогда мы с тобой выкроим минутку и поболтаем.
– Заметано, – ответил Бумер. – Я тебе позвоню. Как только вернусь из Иерусалима.
Иерусалим. Иеру Шалом. Город Мира. Единственное, что есть в нем смешного, – это название. Из-за него разгорелись тридцать семь войн (не сражений, а именно войн). Семнадцать раз семнадцать разных завоевателей обращали его в прах. И всякий раз он поднимался из руин и пепла – чтобы вновь привлечь к себе жадные взоры очередного завоевателя.
Иерусалим. Иссушенная, холмистая провинциальная дыра на дороге, ведущей в никуда. Ни порта, ни крепости, ни плодородных полей вокруг. Ни леса на дрова и древесину, ни полных рыбы сетей, ни руды в рудниках – ничего, кроме колючек для овец и верблюдов. Место бедное и скудное и одновременно столь желанное. И так – вот уже три тысячи лет.
Иерусалим. Иеру Шалом. Воздвигнутый из человеческого духа, щедро обагренный человеческой кровью, укутанный красно-черным покрывалом пожаров, чтобы затем коленями молящихся и свитками безумных пророчеств снова быть отчищенным до золотого блеска. Иерусалим. Когда уши уже не могли выносить вопли детей твоих, камни оглохли по всему миру.
Иерусалим. Мистический город с семью волшебными вратами. Вхожи сюда избранные, и кто вошел, тот уже не забудет. Одновременно столица смерти и престол бессмертия. К тебе стекаются отовсюду паломники. К тебе устремлен свет всех звезд. Засиженное мухами зеркало небес и земли. Трамплин в вечность. Город, неподвластный логике. Город всем городам, в котором, согласно Божьему замыслу, состоится и Второе Пришествие, и искупление грехов и в который Христос и Мессия уже купили билеты. Иеру Шалом.
Что касается Бумера Петуэя, то Иерусалим обязан своим основанием воскресной школе, а всей своей дальнейшей историей – шестичасовым новостям. В принципе туда никто никогда не ездил. А разговор о нем заводили разве что религиозные или политические фанатики (что в принципе одно и то же). И вот теперь Бумер услышал, как сам сказал, – он едет в Иерусалим. И хотя эта поездка казалась ему столь же невероятной, что и его головокружительный взлет в мире искусства, он вынужден был признать, что, возможно, так оно и будет.
Всю свою сознательную жизнь Бумер собирал картонные патрончики из-под туалетной бумаги. Сам не знал, зачем он это делает. Когда он был малым ребенком, ему давали их вместо игрушек, а затем эта странная любовь перекочевала и во взрослую жизнь. Как бы там ни было, на чердаке дома в Колониал- Пайнз у него скопилось этих патрончиков больше, чем за десять лет, и когда он увлекся искусством, то тотчас сгонял за ними на своем новом микроавтобусе в Виргинию. Загрузил их несколько сотен. Вернувшись в Нью-Йорк, Бумер побрызгал их черной акриловой краской, а когда они высохли, то сложил из них, словно из бревен, нечто вроде избушки Линкольна шириной в пять футов и семь в высоту. Внутри этого сооружения