—
Молчи, молчи! — тихо отозвалась Рада.
Стайка стала прислушиваться к разговору; вскоре она снова шепнула Раде:
—
Рада, глянь-ка, а у этой чернухи-то усы растут! Чего она их не бреет?
Рада невольно усмехнулась.
—
Молчи, сестра.
Впервые увидев госпожу Хаджи Ровоаму, Стайка еще не знала, что она приходится теткой ее хозяйке Гинке, и в отместку монахине потихоньку взяла несколько бусин из ее рассыпавшихся янтарных четок; теперь Стайка лукаво поглядывала, как монахиня шарит вокруг себя, разыскивая эти бусины. Наконец Стайка не выдержала и, расхохотавшись, потянула Раду за рукав.
—
Чего ты смеешься, Стайка? — спросила ее Гинка.
—
Глянь, как она мучается из-за пары кукурузных зерен, эта Хаджи Ворона!
—
Хаджи Ровоама, милая, — шепотом поправила ее Рада. К счастью, никто не расслышал непочтительных слов
Стайки — в эту минуту все смотрели на Стефчова, который шел к ним со стороны города. Бывший зять чорбаджи Юрдана еще не уехал в Гюмюрджшт. Он не мог занять свой пост, пока не улеглись волнения.
Когда он пришел, все обернулись в его сторону. Он стал с жаром рассказывать о подвиге, совершенном депутацией, в составе которой был и он. Эта депутация, возглавляемая Юрданом Диамандиевым, сегодня была отправлена навстречу Тосун-бею, который грозил разгромить город как очаг бунта, и ей был дан наказ выпросить помилование. С большим трудом удалось депутации спасти Бяла-Черкву от участи Клисуры, но пришлось согласиться на три условия, очень тяжелых: во-первых, город должен был немедленно выплатить Тосун-бею тысячу лир, чтобы утихомирить его орду, которой он обещал выдать Бяла-Черкву на разграбление, и чтобы отправить турок по домам; во-вторых, сдать все оставшееся у населения оружие, вплоть до перочинного ножика; в-третьих, передать в руки властей всех подозрительных. Безоговорочная капитуляция в свое время не спасла Батак от Мехмеда Тымрышлии, но Бяла-Черкву она спасла. Тосун-бей вступил в город только с частью своей орды и лишь для того, чтобы принять оружие. Таким образом, чорбаджи Юрдан и отчасти Стефчов оказались теперь спасителями города. Рассказывая об этом с каким-то особенным самодовольством и тщеславием, Стефчов время от времени бросал злобные взгляды на Раду, а та даже не оборачивалась к нему. Но присутствие этого ненавистного ей человека было ей очень тяжело. Вызывающий тон Стефчова действовал ей на нервы, и каждое его слово болью отзывалось в ее сердце. Она видела в Стефчове роковой образ преследующего ее несчастья; этот человек внушал ей непреодолимый ужас я отвращение. «Боже, боже! — думала она. — Столько хороших людей погибло и погибает, а этот живет и наслаждается жизнью. Не оттого ли он теперь в таком почете, что он так зол и отвратителен?» Но вдруг она обернулась к нему, и глаза ее оживились, — Стефчов заговорил о Бойчо, и его слова глубоко обрадовали девушку.
—
Да разве этот негодяй еще жив? — удивленно спросила госпожа Хаджи Ровоама.
—
Он остался в живых и бежал в горы, — объяснил Стефчов, — но жив ли он сейчас, не могу сказать. Быть может, орлы где-нибудь уже клюют его тело.
Рада прижала руки к сердцу, защемившему от мучительного волнения.
—
А я вам говорю, Граф жив, Граф и не думает умирать!.. — откликнулся Хаджи Смион. — Столько раз уж его хоронили, а он опять воскресал… Нет, слухам о его смерти я не верю… В бытность мою в Молдове все говорили, будто разбойник Янкулеску умер, и даже в газетах об этом писали… И что же, как-то раз я его встретил. «Буна диминяца[114], домнуле Янкулеску», — говорю я ему. А он только часы у меня отобрал, — это за мое «доброе утро». Я хочу сказать, не убил он меня… Так вот я
и
говорю: разбойник не умирает.
И Хаджи Смион дружелюбно подмигнул Раде, словно желая сказать: «Ты мне верь, Граф жив».
—
Только бы этот мерзавец не пробрался сюда; чего доброго, он и наш город подожжет, не хуже Клисуры…
—
Пусть только посмеет сунуться!.. Досадно, что и «медвежатника» не удалось поймать, а то б
и
с ним разговор был короткий, как с Каидовым и другими, — сказал Стефчов.
—
Жалко людей, но ничего не поделаешь; приходится жертвовать единицами, чтобы спасти тысячи, — заметил кто-то.
—
И зачем только эти бродяги лезут сюда, к нам?
—
Как зачем? — с живостью подхватила Гинка. — Они приходят, чтобы здесь укрыться.
Стефчов с удивлением посмотрел на нее.
—
Значит, по-твоему, Гина, дед Юрдан плохо поступил?
—
Прекрасно поступил!.. Очень хорошо поступаете вы оба,
и
ты и мой отец… Можно подумать, что вы не болгары, а турки или христопродавцы какие-то… Вы подумайте только, за кого
и
за что идут на смерть эти люди!
Лицо у Гинки разгорелось, в глазах ее блеснул огонек.
—
Одурела ты, дочка, совсем с ума сошла! — простонала ее больная мать.
—
Значит, по-твоему, — злобно отозвался Стефчов, — если эти твои люди, эти патриоты, соблаговолят нас посетить, надо вывести им навстречу детей из училища, надо встретить их с песнями, распахнуть перед ними двери наших домов, может быть, пирогов им напечь, как некоторые готовили для них сухари? —
Я знаю, знаю все, что ты скажешь! — гневно прервала его Гинка. — Ну что ж, пейте их кровь, выдавайте их туркам, рубите их, режьте на куски, как вы вчера зарезали тех ребят!.. Видали вы, как мать Кандова грохнулась наземь посреди дороги?.. Ох, сестрица моя родная, ох, Лалка!.. Ах, боже, боже!.. Боже милосердный!..
И, прислонившись к стволу орешины, Гинка закрыла платком глаза, из которых ручьем полились слезы. Она плакала навзрыд. В этих внезапных рыданиях она изливала свое горе по убитым вчера повстанцам: но окружающие подумали, что она плачет о Лалке, имя которой назвала. Рада со слезами на глазах бросилась утешать Гинку. Упоминание об умершей дочери взволновало старуху Юрданицу; она тоже разрыдалась.
Все эти слезы и рыдания привели Стефчова в ярость; он понял, что женщины оплакивают убитых повстанцев.
Полицейский уразумел, о чем идет речь, и, подойдя к Стефчову и Хаджи Смиону, шепнул им:
—
Слыхали? У Монастырской реки опять шляется какой-то клисурский бунтовщик.
Вы читаете Под игом