Гест сказал, что должен предупредить Ингольва и Сэмунда, иначе никак нельзя. Аса вновь поджала губы и с силой придавила тряпицу к ране — тупой меч боли насквозь пронзил все его тело, он вскрикнул, и по губам девушки скользнула едва уловимая усмешка.
— Contraria contrariis,[87] — сказала она. — Впрочем, если ты думаешь, что в другом месте тебе помогут лучше, я перечить не стану.
Рана походила на красную пасть с кривыми темными зубами, Гест лежал не шевелясь, меж тем как Аса накладывала на нее влажные зелья. Когда девушка наклонялась, он невольно заглядывал в вырез ее платья и почему-то не мог отделаться от мысли, что она нарочно стала коленями на дощатый топчан. Закрыв глаза, он почувствовал, как руки ее помягчели, и эта смесь жесткости и мягкости напомнила ему Ингибьёрг. Аса — это юная Ингибьёрг, двадцати лет от роду, красивая той красою, что открывается лишь глазу чистому, как воздух. Он невольно засмеялся, а она мгновенно выпрямилась и прикрикнула, чтоб лежал смирно. Наконец она прикрыла рану листьями подорожника и взялась за перевязку, обматывая ему плечо и торс длинной полоской ткани. Руки девушки так и летали вокруг, обнимали его, и Гест изо всех сил старался замереть, когда белая грудь касалась его кожи, и он чуял неизъяснимое, сладкое благоухание, непохожее на пряный, травяной запах Раннвейг, благоухание чистой кожи, вот так же, наверно, пахнут небеса. Он осторожно прихватил грудь зубами, почувствовал, как Аса напряглась, но не отпрянула, словно ожидая не то завершения, не то продолжения, он чуть сильнее сжал зубы, начал сосать, а она скользнула ближе, села на него, поневоле Гест прикусил еще крепче и удивился, что она застонала, будто никогда не бывала с мужчиной, и он едва не съежился снова, однако тут она застонала как должно; он смотрел в ее приоткрытый рот, где дыхание стихло, как ветер в густом лесу, тишина эта продолжалась, пока Аса не обмякла с чуть слышным всхлипом; сам Гест тоже был безгласен, успел только увидеть, как щеки и грудь Асы ярко зарделись, и в тот же миг веки его сомкнулись, словно тяжелые дверные створки.
В следующие дни она приходила каждое утро, меняла повязку, убедившись, что рана не затянулась, и сидела на нем, пока дыхание не замирало на губах и румянец не заливал бледные щеки. Он покусывал ее грудь и не думал больше о своей незаживающей ране. Да и ни о чем другом не думал. Оцепенел. Пока не явился Хавард. Тут-то Гест подумал, что, пожалуй, побратиму не мешало бы прийти раньше, но Хавард сказал, что ходил со своими сокольниками на охоту, далеко в горы, а сообщение о побеге Онунда воспринял равнодушно.
— Этого следовало ожидать, — заметил он. — По крайней мере, ты именно этого и ожидал, верно?
— Кто-то из здешних мог ему пособить? — спросил Гест.
— Ты?
Гест хмуро посмотрел на него.
— На Асу намекаешь? Нет, не думаю, — сказал Хавард. — Сараем этим пользуется один Ингольв, а он из дому не выходит. Рана-то твоя как?
— Не знаю. Я о ней не думаю.
Хавард едва заметно усмехнулся и полюбопытствовал, о чем же он тогда думает.
— Не проклятие ли над тобой тяготеет?
— Вполне возможно. — Гест попытался улыбнуться в ответ, буркнул, что горячки у него нет, боль утихла и силы скоро восстановятся, только вот рана эта на плече — зияет, будто рот, кричащий от безумной боли, которой он не чувствует, она тревожила его, пугала, когда он не спал и находился в забытьи.
Он звал Асу, и вечером и утром. Дело в том, что она взяла в привычку забывать про него на день- другой, а он тогда места себе не находил и посылал за нею трэлей и других людей. В конце концов она приходила, хмурая, недовольная, Гест перестал ее понимать, мягкие ее руки делались все грубее, вода была то слишком горячая, то слишком холодная, улыбка фальшивая, а рана упорно не заживала.
— Уйти ты не сможешь, — объявила она в один прекрасный день, вроде как объясняя собственное безразличие, ведь посиделки их тоже прекратились. — Умрешь от этой раны.
Аса и золото к ране прикладывала, и травами пользовала, и водой, и какими-то вонючими составами, которые смешивала в маленьких деревянных плошках, и губами к ней прикасалась, а Митотин, по команде Хаварда, даже клювом по ране провел. Но все было напрасно, ничего не менялось, рана на плече зияла точно большая красная пасть.
В Хове жили два старых вольноотпущенника — Ротан и Пасть, а звали их так потому, что рты у обоих были большие, широкие, вдобавок один родился с волчьей пастью. Еще их звали Двойчатами, ведь, если не считать означенного изъяна, коим страдал Пасть, они совершенно друг от друга не отличались, были близнецами, приземистые, могучие здоровяки, многие годы ходившие с Ингольвом в викингские походы.
Позднее Ингольв поручил им заботы о своих сыновьях, и Двойчата учили их владению оружием, тонкостям охоты и премудростям кодекса чести; в особенности оба привязались к Эйвинду, который сейчас находился в Дании, у конунга Кнута. Когда же Двойчата постарели, Эйвинд с отцом решили, что им надобно остаться в Хове и вкушать заслуженный отдых, занимаясь мирным сельским трудом, да только старикам это вовсе не нравилось.
Одного Ингольв определил в оружейную мастерскую, а второго поставил начальствовать над сушильнями, но в тот же день оба явились к своему господину и сказали, что хотят быть вместе, как всегда. Речь держал Пасть, хотя обычно он избегал открывать рот, только вот сейчас иначе было нельзя: стоило Пасти заговорить, как Ингольва одолевала поистине болезненная неловкость, и он готов был исполнить любое желание; так вышло и на сей раз.
С тех пор они ели, спали и трудились бок о бок — в оружейной мастерской, а говорил за обоих всегда Ротан, ну, когда без разговоров было никак не обойтись, ведь большей частью они избегали людей, общались с одним лишь Хавардом, за птицами его смотрели.
Именно Двойчата были при Хаварде, когда он одолел Онунда в Ингольвовой бухте. До некоторой степени они и к присутствию Геста притерпелись, потому что он, как говаривал Ротан, бедолага вроде них самих, ведь им было невмоготу слоняться в тишине Хова, разрываясь на части между лояльностью к господину и тягой к лязгу оружия и кровавому вкусу славы; никто не вправе отнимать у мужчины эти услады, только смерть. И оба диву давались, что Гест, вольная душа, сидит здесь сложа руки, в этаком полусне.
— Хотя больно уж ты мал, — сказал Ротан. — Почитай что в упор не разглядишь.
И оба покатились со смеху.
Оживлялись Двойчата, только когда Ингольв посылал их на местные тинги и на ярмарки продавать оружие и инструмент, собственными руками изготовленные в Хове, вдобавок в их задачу входило смотреть во все глаза и держать ухо востро, чем они занимались столь ревностно, что Ингольву, как правило, приходилось кое-что выбрасывать из их красочных донесений, сопоставлять оные с тем, что он слышал от прохожих бродяг, купцов и прочих осведомителей. Ведь Двойчата первым долгом сообщали новости, которые сулили им скорый отъезд из усадьбы, — междоусобицы в Дании, война в Англии, интриги среди мелких соседних конунгов; Двойчата обожали беспорядки, ибо там были возможности, была жизнь.
Однако еще в начале зимы в Хов заявились трое датских торговцев, мед предлагали, да по цене поболе, чем за шкурки выдры. И отчасти они подтвердили донесения Двойчат, к примеру, что датчане фактически построили новый флот взамен утраченного Кнутом, когда после гибели отца он, поджав хвост, позорно бежал из Англии. В Дании меж тем правил его брат, Харальд, крепко держал страну в узде и вовсе не собирался делиться властью с младшим братом. Поэтому у Кнута оставалась единственная возможность, а именно еще раз напасть на Англию и Адальрада.
Правда, торговцы слыхали про какой-то загадочный флот, что стоял в Нормандии под стягом некоего норвежского конунга-викинга, который поддерживал короля Адальрада и англичан, против датчан.
Звали этого конунга Олав сын Харальда,[88] и родом он был с берегов Мера, потомок Прекрасноволосого, к тому же крещеный. Сейчас флот его исчез, одни говорили, будто ушел к Северному проливу, а затем на Румаборг, другие уверяли, что он взял курс на Оркнейские острова, а оттуда ведь морем рукой подать до Хьяльтланда да и до Норвегии.
Для Двойчат Ингольв был открытой книгой, и Ротан в своей вкрадчиво-покорной манере тотчас