— Грани был здесь?
— Да, думал повидать тебя. А теперь, поди, рассказывает там, что ты умер или отвернулся от них. Он приехал с двумя людьми Ингибьёрг, а уехал с пятью моими. — Старик коротко хохотнул. — Они вернутся до наступления зимы.
— Чего же он хотел? — спросил Гест.
— Хотел сообщить, что Ингибьёрг родила сына. И назвала его в твою честь. А еще хотел предупредить тебя насчет одного исландца, которого ты, по слабости характера, не убил, он по-прежнему ищет тебя, а вероломных людей всюду хватает.
— И здесь тоже?
— И в Сандее тоже, — поправил Ингольв. — Поэтому я прогоню тебя, как только замечу, что ты ставишь под угрозу моих людей.
— Что ж, постараюсь сделаться незаменимым, — сказал Гест с наигранной беззаботностью.
Но старик, кажется, не разделял его мнения.
— Как я говорю, так и будет, — помолчав, сказал он.
Гест тоже помедлил, потом обронил:
— Такое никому не дано.
Снова повисло молчание, Ингольв размышлял.
— Смутные времена наступают, — задумчиво произнес он. — В народе говорят про нового конунга, который снова будет собирать страну и крестить ее. И произойдет это вскорости, ибо страна останется без защиты, коли ярл отправится на запад. Однако ж многие из здешних вождей по-прежнему держатся старой веры, а стало быть, начнутся распри, и при таких обстоятельствах я не могу впутываться еще и в твое дело.
Все это время Ингольв смотрел на застолье, но теперь взглянул прямо на Геста, словно подчеркивая значимость своей последней фразы.
— А сейчас, по-моему, пора выпить за Ингибьёрг, — сказал он с нежданной улыбкой и поднял кубок. — И за ее сына.
Гест, как наяву, видел перед собою этого сына, еще одного мальчонку, который носит его имя, и еще одну мать, которая считает его мертвым; вот такова смерть, думал он, глядя на старика поверх изукрашенного серебряного кубка.
Дочери Ингольва расхаживали по залу, подавали еду и напитки. Младшая, Аса, была молчалива и сурова, одета скромно и не слишком пеклась о своей внешности. А вот у старшей, Раннвейг, в ушах и на шее блестели золотые украшения, и платье ее, лазурно-голубое, с глубоким вырезом, по словам Ингольва, было привезено им из франкских земель в подарок ее матери, вообще-то по наследству оно досталось Асе, но та его не взяла, она ни на что не притязала, не в пример Раннвейг, которая хотела получить все, и платье перешло к ней. Именно Раннвейг встретила Геста на опушке, поэтому, когда она проходила мимо, он с улыбкой спросил, знает ли она теперь, что прячется в лесу.
— Нет, — ответила девушка.
Ингольв сообщил, что она выйдет за Рёрека, а потом опять завел речь о церкви, которую собирался построить, о том, что сей замысел осенил его во время паломничества в Румаборг: после кровавого поражения при Свольде он, сломленный и павший духом, пришел в саксонскую землю, и там Господь обратился к нему и призвал в Румаборг, и он отправился туда с горсткой людей, как нищий попрошайка, и увидел город столь невероятной красы, что самый закоренелый язычник поневоле бы рухнул на колени и попросил прощения за свой нелепый образ жизни. Не переводя дыхания, он начал уговаривать Геста совершить такое же паломничество, тогда он поймет, какая сила вела его по земле, ведь божественный порядок есть во всем, даже в путаных скитаниях вроде Гестовых.
Гест помолчал, потом печально сказал, что, куда бы ни приходил, он всюду был незваным гостем.
Ингольв улыбнулся и заметил, что быть званым и быть желанным все-таки не одно и то же, здесь Гест желанный гость, а в Румаборге он будет и желанным и званым.
Дни стояли погожие. Лето вообще выдалось погожее. И в лесах царила до того величавая тишь, что Гест словно бы слышал небеса, а изредка набегавшие тучи, пролившись дождем, исчезали, и над миром вновь сияло солнце.
Гест резал по дереву, так, для собственного удовольствия, ведь ему ничего не поручали, слушал, о чем люди говорят, развлекал молодежь стихами и нелепыми историями и не упускал случая поболтать с Раннвейг. Она смеялась его рассказам и гримасам, но на вопрос, знает ли она
— Я тебя не знаю, — твердила она. — И знать не хочу.
С Асой же он разговаривал мало. Хмурая, неприветливая, с узким худеньким личиком, она распоряжалась на поварне как солидная пожилая хозяйка, хотя на правах младшей хозяйской дочки вполне могла бы и бездельничать. Все ключи были у нее, и она доглядывала за всем, до чего у Ингольва руки не доходили, хотела-де таким вот манером крепко-накрепко зацепиться в усадьбе, срастись с Ховом, шушукался народ, тогда, глядишь, отец не отдаст ее замуж как залог одного из многих хитроумных союзов, какие он непрерывно заключал, Аса мужчинами не интересовалась, в том числе и Гестом; она никогда не смеялась над его байками, да и с другими, как он заметил, в разговоры вступала редко, разве что с ребятишками, но по временам подолгу шепталась с отцом, а не то советовалась с Хавардом, оба они были младшими в семье. Она тут вроде как не своя, думал Гест, ровно хищная птица в Хавардовой клетке, с привилегиями, правда, и без колпачка, однако ж с незримым кожаным шнурком на ноге.
Зато Гест хорошо поладил с обоими братьями, при всей их непохожести. Сэмунд, вспыльчивый, непоседливый, безжалостный, с первой же минуты стал относиться к Гесту как к ближайшему родичу.
— Седлай коня, — сказал он. — И едем со мной.
Хавард нравом был совсем другой — замкнутый одиночка, бирюк, серый его взгляд покоился в себе либо устремлялся вдаль, к окоему. Когда начиналась охота, верховодил всегда Сэмунд, кричал, командуя людьми и сворой лающих псов, а охотились они на оленей, и он украшал стены дома рогами да шкурами. Хавард же ставил капканы, устраивал ямы-западни, охотился со своими ястребами и о трофеях не пекся.
— Кроме печенки, мне ничего не надо, — говорил он.
Печенку он резал на куски и запихивал в глазницы конской шкуры, которую натянул на козлы в одном из сараев. Там, закрыв все окна, он натаскивал своих ястребов, сперва держал их впроголодь, потом выпускал в сумрачном сарае: пусть ищут корм и учатся ослеплять крупную дичь.
К своим птицам Хавард относился точно так же, как Гест к Одинову ножу, считал их сугубо личным достоянием; помахивая манком, который собственноручно смастерил из голубиного крыла, он настойчивым свистом подзывал величавых птиц, чтобы после неудачной атаки они возвращались к нему, садились на защищенную кожаной перчаткой руку, а как-то раз обронил, что, не будь Гест таким маленьким, можно было бы закладывать печенку ему в глазницы и обучать ястребов да коршунов для войны, но, увы, нельзя, чего доброго, на детей нападать станут.
Гест рассмеялся.
Хавард, однако, даже не улыбнулся, смотрел сквозь него своим стеклянным взглядом и заметил, что вовсе не думал шутить; Геста он уважал, за исполненную месть и за странствия, и часто просил его рассказать о море.
И Гест охотно рассказывал. Дескать, море, оно словно небо, по которому плавают корабли, Мёр в сравнении с ним как лужа мочи, оставленная великаншей, — вот тут Хавард улыбался.
Одну из своих птиц Хавард звал Митотином, по имени чародея, который умел превращаться в божество. В свое время этот двухгодовалый коршун порвал парню ухо. Но Хавард только подточил ему клюв и продолжил обучение, и теперь Митотин мог сидеть и на плечах его, и на голове, не причиняя ему ни малейшего вреда — когда был сыт. Зато голодный коршун мог ослепить и лося и оленя, и он всегда возвращался, хотя легко выжил бы на свободе.
— Только он об этом не знает, — сказал Хавард.