— Заключают ближний от града ручей али речку малую в трубу, из камня или кирпича сложену. Оную же трубу, на столбах ли каменных, по стене ли, ведут ко граду, а там малыми трубами пропускают воду от нее на площади, к фонтанам…
Владыка придвинул к себе чарку с заморским вином и стал прихлебывать маленькими глоточками.
— По-иному у них все, Иване, — продолжал он. — Зимы не бывает совсем.
Снегу и мокрети осенней или весенней тоже нет. Зимой токмо дождей больше, а так сухо и тепло всегда. Помню аз, в ноябре было, на святого Прокопия. У нас-то бают: «Прокоп по снегу ступает, дорогу копает», а у них — цветы еще кругом цветут, розаны в садах благоухают.
Отец Авраамий помолчал и стал рассказывать, как накануне святого Прокопия, в день праздника введения во храм пресвятыя богородицы, увидел он впервые мистерию, знаменитое представление об Адаме. Медлительный голос отца Авраамия среди тишины звучал по-особому, словно вытекал из полумрака трапезной, и снова сливался с бегущими повсюду тенями. От этого все, что говорил он, будто рисовалось перед глазами Ивана. Он видел и ограду церковную, мощенную каменными плитами, и бога отца, каким пишут его на иконах. Бога изображал дьякон, и бог мог выходить только из церкви и уходить туда же обратно…
— На церковном дворе, — говорил владыка, — на возвышенном месте изображен был рай, в коем пребывали Адам и Ева. Место сие было огорожено, а на изгороди кругом, до самой паперти церковной, висели ковры и завесы.
За сей оградой вижу аз, ходит Адам в алом летнике и Ева — в белом. Токмо главы и плечи их видно. Посреди же рая древо возвышается — древо познания добра и зла. Убрано древо сие дивными яблоками и другими плодами и цветами, и сама ограда райская в зелени вся и в цветах благоухающих… О, сколь чудно и дивно было сие видение, о, сколь хитро сие деяние!
Княжич Иван слушает, не отводя глаз от владыки. Он давно знает из библии о дьяволе-соблазнителе, проникшем в рай в виде змея. Он знает, что бог запретил Адаму и Еве есть плоды древа познания добра и зла; он знает, что был нарушен завет божий на погибель всему роду человеческому. Но теперь он видит это словно воочию, и дрожь проходит по телу.
— Вот из-за ствола древа ползет по дебелому суку сатана во образе змеевом, — тоже волнуясь, говорит владыка, — и Еве шепчет змей, указуя главой своей на висящий подле него плод зрелый: «Вкуси сего, Ева, и дай ясти Адаму, и будете оба равны во всем создателю вашему…»
Слушает княжич дальше и будто сам видит, как колеблется Ева, но змей ближе спускается к ней с древа, обольщая речами. Подошедший к Еве Адам отказывается вкусить от запрещенного плода, но Ева срывает яблоко и съедает половину.
— Человек не знал ничего подобного, — восклицает она, — глаза мои все теперь видят, словно я бог всемогущий! Ешь и ты…
— Я тобе верю, — говорит Адам, — ты подруга моя…
И вот совершается непоправимое зло для всего человечества. Адам съедает вторую половину яблока, но он тотчас же познает всю глубину греха своего и, склоняясь, скрывается за оградой рая и снова показывается из-за нее, но одетый уже в листья, сшитые наподобие рубахи, рыдает, горестно плачет…
Княжич Иван взволнован, и в ушах его звучит знакомый плач Адама, не раз им слышанный в Москве от нищей братии, от калик перехожих:
Потрясенный и взволнованный, Иван не может сразу понять, почему отец Авраамий стремительно встает из-за стола, а в дверь входят люди.
— Ну что? — спрашивает торопливо владыка, благословляя вошедших. — Что повестуют воеводы?
Радостные, светлые лица вестников уже дают ответ на вопросы.
— Токмо пригнали, владыко, — кричат вестники, двое боярских детей, прискакавшие от воеводы Беззубцева, — коней, почитай, загнали.
— Бегут татары, яко бесы от ладана!.. Сей часец в Москву надобно…
Вестники пьют с жадностью поднесенный им мед, заедая кусками пирога с кашей. Владыка терпеливо ждет, пока они прожуют, но Илейка, стоя в дверях, не может сдержаться.
— Куды ж татары-то бегут?! — восклицает он. — Куды бегут-то?
— К Нижнему бегут, — громко отзывается один из вестников, доев пирог и запив его квасом. — И от Володимеря и от Мурома бегут, собаки!
— У села Рождественского[94] на Клязьме встретились с погаными, — продолжает второй вестник, — станом там они стали… Побили их немало, и полон отбили. Дозорные же Ивана Рунова на Оке татарских конников уследили.
Бегут, бают, неготовыми дорогами тоже к Нижнему…
Владыка, просияв весь, оборотился к образам, долго крестился и шептал молитву. Потом отпустил всех, благословляя и говоря весело:
— Помиловал господь нас, грешных. Можно и спать сию нощь спокойно…
Веселыми и радостными вернулись княжич с Илейкой в отведенную им келью.
— Помогли нам святые угодники, — бормочет Илейка, — опять Шемяка сплоховал, и татары ему не помогли, окаянному…
Раздевая княжича, Илейка спел даже плясовую песенку.
— Веселый ты, как мамка Ульяна, — сказал ему Иван, но Илейка быстро стих и замолк.
Только укрывая княжича одеялом, он проговорил мрачно:
— Веселый-то я веселый, а и в меня немало гвоздей всяких забито — и деревянных и железных…
Илейка глубоко вздохнул.
— Иной раз я гвоздями теми хуже, чем зубами, маюсь. Ох и болят же, проклятые!..
Илейка помолился и стал укладываться на своей пристенной скамье, ближе к выходным дверям. Но не захрапел он сразу, как всегда, а лежал тихо, неслышно, только иногда поворачивался на другой бок и глубоко вздыхал. Не спал он в эту ночь, да и княжичу не спалось. Представлялось ему все страшное, что люди творят меж собой — и свои, православные, и татары. Думал о кознях он разных, убийствах, вражде и зле. Мать потом вспомнил, мамку Ульяну, бабку…
Тоска заполонила его всего, грудь сдавила, вздохнуть не дает. Не может Иван этой муки выдержать.
— Илейка, — со стоном говорит он, — спишь ты, Илейка?
— Не сплю, Иване, — отвечает Илейка. — И вести радостные, а сна вот нетути…
— Тяжко мне, Илейка, — громко шепчет Иван, — тоска меня мутит…
Пошто горько мне? Пошто радости мне нет, Илейка?
Долго молчит дядька княжича, словно вспоминает что-то забытое.
— И у меня так было, — заговорил он, наконец, — токмо не в твои годы, а когда вот усы расти начали и заботы пошли. Ну тоска смертная одолевает, моготы нет! Словно в душе моей сломилось что… Дай, думаю, к деду своему схожу, жив еще был Афанасий Герасимыч. Хошь боле ста ему было, а из его так и лилось само: и песни, и сказки, и притчи… Деревня-то наша край Волги стоит. Испокон веку рыбой промышляет. Все там зимой сети плетут — и мужики и женкн. Токмо дед-то мой ничего не деял. Жил собе князем, особливо зимой. Соберутся мужики у кого в избе, велят бабам пирогов напечь, принесут медов разных, пива, браги, а бабы яиц, молока притащат. Ну сидят, плетут целый день, а стемнеет — лучину жгут,